Каждый раз, как царевна шла анфиладою залов, казалось, видела все вроде. Медлила, оглядывалась и все не могла не дивиться. Потому как ни в одном боярском доме таких чудес не бывало… Да что она — иноземные гости удивлялись. Француз один, как бишь его там, сказывал, что такого и в парижских домах не увидишь.
Опять же мыльня роскошная, тож с зеркалами. Разные душистые снадобья да притиранья в поставцах, печь с котлом, полок о трех ступенях. Зазывал ее князь в мыльню на полке любовию заниматься. И в этот ее приезд разговору было мало.
— Государи-то наши тобою довольны. Сколь Петрушка ни злобничал, а признал, что вечный мир с Польшею — заслуга твоя немалая, — проговорила царевна, глядя на князя с нескрываемым обожанием.
— За поляками и цесарцы потянулись, опять же брауншвейгский посланник от имени своего потентата согласен примкнуть к сплотке противу турка. И другие потянутся, Софьюшка, помяни мое слово.
— Великий искусник ты, Васенька, дивлюсь я на тебя — сколь богато Господь тебя одарил. В государстве ты ныне первый человек.
— Кабы не Петрушка, был бы первый, — вздохнул князь. — Он, мальчишка, все норовит поперек и на дух меня не приемлет. Как с ним поладить — не ведаю. А поладить надобно непременно.
— Так уж и непременно? — с сомнением протянула Софья.
— Да, Софьюшка, непременно. Оплошали мы с тобой — ранее надо было к нему подъехать, когда он не столь супротивен был. Сила в нем великая, Софьюшка. Вижу я ее. Опасен нам таковой враг. Замирения с ним следует добиваться, умен он, Софьюшка, и не Петрушкой ему именоваться, а Петром.
— Нет, Васенька, — упрямо тряхнула головой Софья, — по мне он токмо Петрушка.
— Эк ты неподатлива, — досадливо молвил князь. — Слушалась бы меня, повернули бы инако. Он ведь царь и уж чрез годок в возраст войдет, и уж тогда нам с тобою несдобровать. Власть твоя кончится.
— Стрельцы за меня. Уговорюсь с ними — не дадут в обиду. Я их оберегаю, я их надворною пехотою поименовала, стрелецкие головы все за меня горой.
— Ну не все, не все. Да Петровы потешные с иноземцами стрельцов твоих забьют.
— Как батюшка-то помер, царствие ему небесное, извести его с мачехой надобно было, так я тебя упрашивала. Оплошали мы тогда, — в сердцах сказала Софья. — Плохо ты старался, почитай и вовсе избегал.
— Опасно то было, Софьюшка. На нас бы и взвалили.
— А в восемьдесят втором-то годе, когда стрельцы бушевали. Вот тогда бы, — мечтательно протянула царевна. — Говорила я тебе тогда.
— А что я мог? Твоя власть была. На копья бы их…
— Да, тогда можно было посечь обоих, как Нарышкиных-то посекли. Под горячую-то руку. Такого-то более не случится.
— Чего уж о том толковать. Что было, то сплыло, — махнул рукой князь. — А пойдем-ка в мыльню, позабавимся.
Софья расплылась в улыбке.
— Надо бы нам, Васенька, в закон войти. Не можем мы друг без друга. Ведь верно?
Князь буркнул нечто неопределенное — как хочешь, так и толкуй. Он понимал, что «войти в закон», как выразилась царевна, невозможно, никак невозможно. Что будет это против всяких правил — и церковных, и мирских. И смиренный патриарх Иоаким, послушный всем без исключения членам царской фамилии, и особенно царь Петрушка с боярской думой будут едины в своем противодействе. И тотчас ополчатся прежде всего на него, князя Василия. Скинут его со всех приказов, с Посольского тож. Хоть и замены ему достойной нету. Разве что думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев. Но он в языках не столь уверен. Но умен. Мыслию быстр, в обхождении с иноземцами ловок, промашки не дает. Тож книголюб да книгочий. Но тяжеловат, нету в нем той легкости, какая есть в нем, князе.
Задумался князь Василий. Не редко с ним такое случалось, когда погружался в себя, отъединившись целиком от мира. Последнее время все чаще и чаще. С одной стороны, он зрил себя как бы на вершине — решал все важные государственные дела, шел к нему народ за советом, развязывал узлы, вел переговоры, повелевал, принимал решения. С другой же стороны, ощущал на себе и в душе некую тягость, нечто такое, что может вот-вот обрушиться и все погребсти.
Что это? Кто это? Смутно бывало на душе. На высоте этой, среди почестей. Смутно.
Оделся. Ждал, пока оболокнется царевна. Долгонько она возилась. Без привычки-то. В тереме комнатные девки округ ее пляшут, одевают да обувают, во все стороны поворачивают, как куклу какую-нибудь. Насурьмят да набелят и только тогда выпустят из светелки. А тут одной-то несвычно.
Не стал ждать ее князь, отправился к себе. По дороге глянул в свое отражение и удивился. Ровно чужой какой человек смотрел на него из зеркала. Узколицый, изможденный, с набрякшими глазами и каким-то страдальческим выражением. «Перетрудился, — подумал князь, — экая Софья неугомонная. Ровно кобыла стоялая. Вырвалась на волю и пошла куролесить, взбрыкивать, кругами скакать».
Он остановился, прислушался. Будто ровно шумят где-то. Постоял недвижен, напряжен. Понял: в ушах у него шумит. Будто река течет, ровно, медленно, не плеснет. Прежде как-то не замечал, а ведь небось было. «Спросить ли доктора, как сей шум понимать. Но ведь не досаждает, нет. Однако все равно спрошу, — решил князь. — Небось Софьюшка перестаралась, а то от беспокойства, от тягости, время от времени начинает давить».
Царевна Софья вызывала в нем чувства сложные, в которых он и сам до конца не мог разобраться. С одной стороны… о, да, он любил ее. Ему прежде всего льстило, что девица царского рода, царевна, питает к нему столь пылкие чувства, с такой щедростью отдает ему всю себя. С другой стороны… да, она была незаурядна в своем роду, умна. Несомненно. Смела той необыкновенной смелостью, которой не было ни в одной женщине, с которой его сталкивала судьба, в ней не осталось ни крупицы от той теремной затворницы, какой ей по закону домостроя следовало быть. Находчива? Да, в трагических обстоятельствах восемьдесят второго года, в те майские дни, когда орды пьяных стрельцов ворвались на Красное крыльцо, пожалуй, она одна не потеряла голову от страха…
Все это было. Обладание такой женщиной делало ему честь. Но он знал и другое, чего не ведал никто. Она была его мыслью, его устами. Ее благоразумие правительницы было его благоразумием. Она не предпринимала ни единого шага без совета с ним. И это тоже было благо. Это говорило о ее незаурядности.
Князь Василий был женат, а как же иначе. Но супруга его была бесцветна и бессловесна. Она, как всякая теремная жена, была покорна мужу и безропотна. Князь был волен в своей семейной жизни. Он блудил с крепостными наложницами, отнюдь не скрывая от супруги свой гарем, а даже окружив ее комнатными девками. Супруге велено блюсти их чистоту и нравственность, надзирать за ними и, когда он возжелает избранницу, ссылать ее либо в мыльню, либо на его половину, в спальню, как приспичит господину.
Но в них не было воображения. Того любовного воображения и смелости, изобретательности, которой была щедро наделена царевна. Они были безмолвными и покорными куклами. Царевна была тигрицей, вырвавшейся из клетки. Во всех смыслах. И в его объятиях, и на поприще правления. Она была свободна с боярами в Грановитой палате, находчива в своих ответах и суждениях. И бояре — то было дивно — чуть ли не стлались перед ней.
Много было разговоров об ордынском гнездилище — Крыме. Софья смело рассуждала о нем. Она говорила, как воин: татарове не устоят перед христианским воинством, даже если то будут не соединенные силы либо русских и цесарцев, либо русских и поляков. Разумеется, С его, князя Василия, голоса.
Крымчаки сильно досаждали Руси. Это была незаживающая язва. Князь вынашивал мысль о походе на Крым. Он по-одному вызывал к себе послов польских, цесарских, брауншвейгских. Желал бы стать во главе соединенного войска. Полководцу надобен здравый смысл — и только. И никакого особого таланта. Было бы многочисленное войско, конное и пешее, был бы добрый обоз со многими пушками. По ландкарте вымерять путь, вымерять тщательно и к тому ж избрать весеннее время года, когда не палит солнце, когда молодая трава щедро устилает землю и листва дерев еще не потемнела, а радует глаз светлой и свежей зеленью.
Да, ему достанет предприимчивости и смелости. Зима — досадное время года, князь не жаловал ее. Он любил движение, любил ожившую природу во всей ее необыкновенной переменчивости, смену пейзажей. Зима была печальна для глаза. Снежная пелена устилала землю однообразным белым покрывалом.
Не то весна. В ней все свежо и живо. То выпорхнет из-под ног птица, то зверек выбежит стремглав, воздух напоен дивным ароматом. И неведомая радость теснит и теснит грудь. Все, все живет, жизнь в каждой травинке, в каждом деревце, как оно ни мало. А деревья-великаны требуют к себе почтения. Они — стражи природы. В них — ее сердце, ее дух.
Князь уже видел себя во главе войска. Смогут ли ордынцы противостоять его организованной рати, разумным повелениям ее предводителя, регулярству и новым приемам действий. Они рассеются при первом появлении российского воинства. Можно ль в этом усомниться? Он, князь, знает, как вести наступление, каков должен быть строй — граф де Невиль, как оказалось, был искушен в новом военном порядке и изрядно просветил его.