Заросший ров у румбавской корчмы наполовину наполнился водой. Кучер лишь головой покачал.
— Нам бы этакий ливень. А то поморосит точно на смех, одна досада.
— Разве посевы этим летом плохо взошли?
— Эх, барин, даже говорить неохота! Овес, потому как раньше высеян, еще ничего. Сам-четверт, сам-пят кое-кто думает собрать. Ну, известно, в прицерковной стороне — там суглинок. Ячмень у всех желтеет, лен только отцвел, а сохнет. Одна гречиха уродит, да ведь много ли ее сеют. Конопля еле до подмышек, капусту червь поел… На господских полях тоже невелика благодать, да барин сам увидит. В такое лето надо раньше отсеваться.
— Разве Холгрен запоздал в этом году?
— Опоздать не опоздал, да ведь ежели не поспеешь… Поля большие, а у мужиков лошаденки с голодных лет еще не оправились. Кто и с одной-единственной остался, какая уж там пахота.
— Ах да, припоминаю, управляющий мне писал. Надо думать, это были тяжелые годы, Кришьян?
— Тяжелые, говорите, барин? Наказанье господне. Скотина зимой передохла — у тех, кто не доспел прирезать и съесть. Народ — стыд сказать! — по весне падаль из земли выкапывал, а то куда ж она подевалась. Из-за того на другое лето сами подыхать стали. У нас, в Сосновом, еще ничего — только шестнадцать человек, больше все старая рухлядь вроде меня да еще дети. А у соседей были волости, где за день двоих, а то и троих на кладбище несли. Прямо как в мор сто лет назад.
Кисумский овраг на этот раз клокотал и ревел, мост захлебывался, вода белыми клубами вырывалась из-под него, с силой пригибая кусты на склонах. С Птичьего холма по обе стороны стекали быстрые ручейки, глина раскисла, местами жидкое месиво рябило складками, точно простыня, лошади шлепали, тяжело дыша. Видно, у кучера эти голодные годы крепко засели в памяти, много было у него чего порассказать.
— Да-да, годы — вот это были годы! — одно мученье. Даже крепкие хозяева пошли милостыню просить. От нищих спасу не было. Лиственский барин на своем порубежье на всех дорогах мужиков поставил, чтоб не пускали в имение.
— Разве же у него совсем нечего было уделить умирающим с голоду?
— Было, у лиственского все есть, под казной живет, и барин он хороший. Да разве же весь свет накормишь? Раньше о своих людях надо подумать, говорит, пускай бароны о своих сами пекутся. Люди озверели, за каравай хлеба глотку другому готовы были перерезать. У нашего барина клеть ограбили, ржи пятнадцать пур, сказывают, увезли. Потом шесть мужиков каждую ночь должны были в счет барщины караулить.
— Как — пятнадцать? А ты это хорошо знаешь? Разве не сорок пять?
Кришьян прикусил язык.
— Ну, я не знаю, до ржи я не касался — мое дело у закромов с овсом. Ежели барин так заявил, так сорок пять и должно быть.
— Какой Холгрен барин? Он мой управляющий.
— Теперь-то оно так выходит. А покамест господин барон жил в Неметчине, он барином был…
— Да, да, почти так и выходит… Но как это могло быть: люди умирали с голоду, а у него в клети был хлеб, да еще столько, что вшестером надо было караулить. И он никому не давал?
— Давать-то давал, да только хозяевам, от которых назад получить можно. Уж какая там радость была брать, отсыпка дело не шуточное. Иные еще и этой осенью с плачем повезут.
— Я не совсем понимаю, что такое отсыпка. Это что же, он, выходит, одалживал пуру, а назад требовал пуру с меркой?
— С двумя…
Кучер внезапно умолк и поспешно накинулся на лошадей, которые с вершины холма никак не собирались идти быстрее, чем когда взбирались на него.
Курт покачал головой.
— «С плачем повезут…» А тем, кто не мог вернуть, он совсем не давал?
Тут старый Кришьян оказался еще более занятым. Да ведь и как же — как раз спускались под гору к корчме, надо хорошенько поглядывать, чтобы не вывалить молодого барина в грязь. Успел только проворчать в бороду:
— Давал — кто об этом знает… Надо быть, давал. Господское — не его же добро…
Корчмарь уже ждал их. Вынес дорожные мешки, положил у дверей, помог привязать их к задку повозки, суетясь вокруг, примостил седоку ноги поудобнее. Улучив момент, когда Кришьян ушел напиться к ключу у пригорка под елями, нагнулся к Курту и шепнул:
— Поберечься надо бы сейчас, пан: шведы опять рыщут кругом.
Этот угодливый человек казался еще жуликоватей и противней, чем при первой встрече.
— Что за диво — это же их земля.
— Земля-то их, да ведь если так рыщут по ней, то, видать, вынюхивают недругов на своей земле. Потому я и говорю, что надо поберечься.
Нет, он и впрямь или круглый дурак, или ищейка и прожженная бестия, и его самого надо беречься. Курт сделал высокомерное и бесстрастное лицо.
— Мне со шведами враждовать нечего.
Поляк поспешно закивал головой.
— Кто же это говорит? Никто этого и не говорит. Все мы верные подданные шведам. Да ведь все же — проезжие рассказывают: целый отряд скачет верхом из Риги, по имениям разбойничают.
Курт насторожился. Внезапно ему вспомнилось прохладное утро после дождя, затянутый ряской пруд в Атрадзене, Ильза с голыми коленями на берегу и рядом с нею скорчившийся подручный садовника. Ведь он же слышал, что этот парень исчез, и никто не мог сказать куда. Возможно, вполне возможно, что отправился в Ригу жаловаться. Хорошую кашу заварил этот распутник Шрадер.
Казалось, пройдоха корчмарь все читает по лицу Курта, хотя тот и отвернулся. Вот он придвинулся еще ближе.
— Пан фон Шрадер заворачивал сюда на днях. Не первый раз за это лето, я пана фон Шрадера хорошо знаю. В Берггоф он поскакал. Кто знает, куда эти шведские драгуны путь держат. На всякий случай я ваши мешки спрятал в хлеву под соломой, уж вы не гневайтесь, ежели они теперь не такие чистые.
— Мои мешки тебе нечего было прятать, там только одежда и книги, больше ничего там нет.
— Прошу прощения, я этого не мог знать, в поклаже своих постояльцев я не шарю. Только подумал — времена нынче такие… береженого бог бережет…
Кришьян напился и пришел обратно. Поляк остался позади, кланяясь и желая счастливого пути. Курт откинулся поудобнее. Шрадер его ничуть не беспокоил. По правде говоря, втайне он даже считал, что тот за все свои беспутства и глупости вполне заслужил хорошую взбучку. А вместе с ним и Фердинанд фон Сиверс. Эти люди уж никак не могут считаться защитниками и стражами дворянства. Против шведов они восстают, на это у них смелости хватает. Но как они обращаются с крепостными! Точно испанские морские разбойники и завоеватели в земле инков. Так никакой свободы и незыблемости рыцарства в будущем не добьешься. Близорукие, слепые, от таких борцов больше вреда, чем пользы. Сплоченность дворянства всегда надо иметь в виду, а не пороки отдельных людей — этих нечего жалеть…
Намерения Курта оставались твердыми и неизменными, и каждый проведенный в Лифляндии день только еще больше укреплял их. Ему не давало покоя страстное стремление как можно скорее очутиться в Танненгофе и начать то, с чем опоздали на века, исправить ошибку многих поколений, повернуть всю судьбу рыцарства в ином направлении…
Под острым углом большак свернул прямо к северу. Где-то шумела разлившаяся от дождя река — нет, это не одна река, а и прорвавшаяся мельничная запруда. Сквозь седые ветлы за разбухшей бурой трясиной виднелся серый полог воды, стремительно падающий вниз. В двадцати шагах от дороги — крытая лубом мельница, белая от мучной пыли, в воскресное утро тихая и пустая. Слева отвесная глинистая круча, густо заросшая орешником, березами, кленами и ясенями. Словно в тумане, начали проступать виданные в детстве места, только все стало каким-то отчужденным. Хотелось воспринимать и чувствовать все так, как оно и было в своей неизменной сущности, ближе породниться с этой мельницей, заросшей кручей, рекой и лесами, которые приветливо провожали его по дороге к родным местам.
— Для атрадзенской мельницы воды, верно, всегда хватает?
— В самую засушь летом и то вдоволь. Речка вытекает из большого болота там, у Кокнесе, мили три отсюда. И рыбы там видимо-невидимо. Здешние говорят, что болото было озером, только мхом подернулось, и она будто живет внизу. Зимой ей там хорошо, а летом холодно, и тогда она выбирается греться в речку. Когда по весне лед на Даугаве застрянет у Дубового острова, здесь все заливает, городок на той стороне стоит в воде, вода в устье через поставы перехлестывает, сомы заходят вверх по течению на мили. Этакие, с усищами, ягнят и ребят будто уволакивают. Да и щуки — такие седые, с оглоблю длиной. Один конец в верше, а другим, как цепом, по берегу молотит. Мужики пугаются, выпускают, пускай убирается — кто посмеет ухватиться за такое чудище.
Курт улыбался. Сколько подобных рассказов слышано с давних времен! У древних греков в морях обитали обольстительницы-сирены, а в пещерах — одноглазые страшилища. У подножия швейцарских гор живут добрые гномы. У германцев Вотан двигал тучами, грохотал громами и повелевал солнцу сушить сено и выращивать злаки. А здесь вот — рыбы, которые живут в болоте подо мхом, и сомы усищами утягивают ребятишек в речку… Этот народ сросся со своей землей и лесами, в его глазах каждый уголок живет своей жизнью — они надеются, они боятся, они умирают, но и вокруг их забытых могильников живут сказания и поверья, которые связывают поколения воедино… Что же привязывает к этой земле дворянство, какие корни оно пустило?