Курт улыбался. Сколько подобных рассказов слышано с давних времен! У древних греков в морях обитали обольстительницы-сирены, а в пещерах — одноглазые страшилища. У подножия швейцарских гор живут добрые гномы. У германцев Вотан двигал тучами, грохотал громами и повелевал солнцу сушить сено и выращивать злаки. А здесь вот — рыбы, которые живут в болоте подо мхом, и сомы усищами утягивают ребятишек в речку… Этот народ сросся со своей землей и лесами, в его глазах каждый уголок живет своей жизнью — они надеются, они боятся, они умирают, но и вокруг их забытых могильников живут сказания и поверья, которые связывают поколения воедино… Что же привязывает к этой земле дворянство, какие корни оно пустило?
И опять то же самое, все время то же самое… Да что он, одержим, что ли, или начинает бредить наяву?.. Пусть уж лучше старый кучер рассказывает.
Между высокими берегами поверх всего русла реки растянулась мельничная запруда, за долгие годы заболотив всю долину, превратив ее в ржавый мочажинник. К излучине реки пришлось подъезжать по гати из круглых бревнышек, наложенных через топь. Повозка грохотала, подпрыгивая и кренясь, старый Кришьян с ворчанием озабоченно поглядывал на колеса то с одной, то с другой стороны. Через самую реку — покривившийся мост, сваи которого сдерживались только трухлявыми бревнами настила. Седоку пришлось податься в сторону и ухватиться за край, чтобы не выпасть. На другом конце потонувшие в топи по обе стороны ряды тесаных и нетесаных бревен позеленели, покрылись гнилью. Курт пожал плечами.
— Даже мост ленятся починить и держать в порядке.
Дороги и мосты были излюбленной темой кучера. У него снова развязался язык.
— Нынче-то еще кое-как перебиваемся, а раньше здесь чистое наказание было. В тот год, когда барин уехал в Неметчину, старый лиственский барин, осенью в Ригу едучи, сказывают, свалился и чуть было не утоп. Тогда все помещики переполошились. Ездили, ездили друг к другу, пока не порешили строить новый мост. Нагнали барщинников, зимой с девяти волостей бревна возили. Весной мастеров из Риги — тесали, бревна окоривали, до Янова дня топь месили. А потом все вдруг стихло, развалилось, с той поры бревна так и гниют. Стали спорить, сколько каждый дал да чего. У лиственского барина почитай что красного лесу и совсем нету, привез березы, а в такой мокрети только смолистые выдерживают да дуб. На дуб-то он поскупился, а березы у него сколько хочешь. Нашего опять же попрекали, что навез кривых сучковатых сосенок, которые по правде-то и для колодезного сруба не годятся. Поди знай, что там было, только все дело прахом пошло. Поправят немножко, да и снова ездят — пока опять кто-нибудь не провалится и не убьется.
— Вот видишь, Кришьян, даже у самих помещиков нет согласия.
— Да, выходит, как и у мужиков. Согласия на свете никогда не бывало, оттого вся и беда.
— Вот это верно, старина, оттого вся и беда. У помещиков согласия нет, у мужиков его нет, а у тех и у других между собой и того меньше. Потому-то чужие господа нас с тобой постоянно и допекают.
То, что среди мужиков нет согласия, казалось кучеру само собой понятным делом. Но он много чего слышал и о господских раздорах. Два помещика завели тяжбу из-за луга, судились десять лет, пока оба не разорились и у обоих имения не забрала казна. Старый Сиверс у одного — тут живет, неподалеку, на берегу Даугавы, — покупал восемь мужицких семей за полмеры талеров и две добрые лошади. Но тот не уступил эти семьи как есть, со всеми малолетками, с парнями и девками, а посбирал со всей волости стариков и старух, которые только и годны паклю прясть для имения. Старый Сиверс вызвал его один на один, да только самому пулей хребет повредило, и по сей день, говорят, лежит без ног.
Курту стало тяжело и грустно от этих рассказов. Только когда, наконец, Кришьян умолк, он постепенно успокоился и, глядя на лес, погрузился в прежнее восторженное состояние.
Еще два раза переезжали через ту же самую атрадзенскую речку. Но место там было повыше и посуше, река поуже, берега обрывистые, короткие мосты не такие ветхие. Справа и слева в глубокую низину выходили заросшие лесом овраги поменьше, и по ним катились речушки и ручьи. Горько пахла черемуха, усыпанная черными ягодами, верхушки рябины гнулись от желтых гроздьев, липы в цвету казались просто пушистыми. Когда выбрались из низины на сухое взгорье, дорога мало-помалу стала выходить на открытое место, где на солнцепеке грелись крестьянские дворы и высились выцветшие копны ржи. После немецких селений и городков странными казались эти одинокие домишки посреди леса, от которых вряд ли даже в самое затишье докличешься соседа. Как они зимой оттуда выбираются, когда ветер на опушках наметет сугробы в рост человека, а по ночам вокруг хлевов волки бродят? Странный народ, столетия не смогли его вырвать из одиночества и тишины. А вырваться надо, надо забыть всю отчужденность, проложить дорогу в имение, где больше не будет сидеть враг, заставляющий работать от зари до зари, а вместо него будет кормилец, советчик и заступник.
Ни единого имения не встречалось по пути. Только в одном месте виднелись тесаный каменный столб, у которого сворачивала довольно широкая дорога — в свое время, видимо, за ней хорошо следили, — да два искалеченных дуба со срубленными верхушками по обе стороны ее. У Кришьяна было что рассказать об этом месте — имение разрушено во время польско-шведского побоища и с тех пор не отстроено. Теперешний арендатор от казны будто поселился в деревянной халупе, мужики и то лучше себе строят. Брат какого-то шведского генерала все пробовал такие плуги, где надобно запрягать двух лошадей и которые сами идут, только в конце борозды перекидывай. Да и другие еще какие-то диковины. Почти что разорился, еле-еле концы с концами сводит. Что у него там вырастет, коли всю добротную землю с самого верху заворачивает невесть куда в глубину…
Чем дальше от Дюны и глубже в Лифляндию, тем гуще становились леса и реже постройки. Все больше попадаются низины, топкие ольшаники, кочковатые болотца с черными провалами и хилыми березками, невысокие холмики с березами и орешниками, а дальше косогоры, поросшие лиственным и хвойным лесом. И без того ухабистая дорога за ночь раскисла, колеса все время хлюпали по глубоким лужам, через которые только шагом можно перебраться. К полудню начало так парить, что даже в тени невтерпеж, а на солнцепеке и вовсе дыхание спирало. От лошадей валил пар, они тяжело тащили повозку, воюя с мухами. Курт уже давно глядел на них.
— Ты говоришь, что твое дело при закромах с овсом. Видать, не очень часто ты туда заглядываешь. В Неметчине на таких клячах не ездят.
— В Неметчине совсем другие овсы. Шелуха такая тоненькая, что и ногтем не ухватишь. Немецкий овес можно толочь и лепешки печь.
Курт снова вынужден был улыбнуться: этот «умник» знает Неметчину лучше его самого.
— Ну, коли у вас шелуха такая толстая, надо в ясли мерку побольше засыпать.
Кучер даже расстроился;
— Было бы хоть по маленькой, да каждый день. Одного сена лошади мало. Да ежели бы еще путная трава, а то таволга все больше с лесных опушек. Листья трухой рассыпаются, что же, скотине одно твердое стебелье жевать?
— Разве у вас в прошлом году тоже не уродилось?
— Уродиться-то уродилось, да ведь сколько лошадей-то в имении! За долгую зиму да весной во время сева пропасть уходит. Да мыши с крысами свою долю съедают.
— У вас, видать, этих крыс немало?
— Как во всех имениях. Где хлеб, там и крысы. А особливо ежели самого господина дома нет…
Видимо, спохватившись, что слишком разболтался, Кришьян закусил губу и крикнул на лошадей. Курт понял и не расспрашивал больше. Еще в Германии ему приходило в голову, что Холгрен не хозяйствует как следует. Очевидно, кучер знает много, но не скажет. Да ведь и как же? Господин барон приехал и может снова уехать, а управляющий останется, с ним и дальше придется жить. Еще яснее он почувствовал, как опрометчиво поступал, зря теряя там время, тогда как эстонец здесь скотину и людей морил голодом, да и ему самому присылал лишь столько, чтобы еле-еле перебиться.
Уже под вечер Кришьян придержал лошадей на просеке, небольшой, прямой, сплошь заросшей, различимой только сверху по мелким осинам и ольхе. Таинственно улыбаясь, обернулся к барину. Курт ждал, к чему все это.
— Барин, видать, уже не помнит. Здесь граница, сейчас мы будем на своей земле.
Тут Курту вспомнилось, что как раз у дороги танненгофские владения, выступающие клином, ближе всего отстоят от Дюны. Значит, там дальше уже его лес, этот самый далекий неведомый лес, по которому столько раз в Германии он блуждал в своих мечтаниях… На сердце потеплело, когда старик так сказал об этом, словно земля и ему принадлежала, будто и его доля там есть. Да, именно так и нужно, чтобы они за собственность господина держались как за нечто свое, кровное. В этом связь, могущая их объединить, в этом та самая основа…