— Гуляй, пацан… никто ему не поможет…
Эх, Гарун Аль-Рашид! Легко у тебя добрые дела делались. Не потому, что был ты сказочно богат, а потому, что жил в доброе средневековье, когда был закон: не обижай зазря безобидного. Советскому зверью, из одичавших приматов, непонятны дотошные суды инквизиции, им смешны по-дилетантски неумелые пытки средневековых палачей.
Далеко обставил мерзкий обезьянник — страна советская — все мировые достижения по этой части. Никто не побьет советские рекорды по скроРасстрельности судопроизводства, когда для приговора сотен людей, случайно попавших в один список, требуются секунды — ровно столько, чтобы подписать список случайным людям, ничего не знающим о тех, кто тоже случайно попал в этот список. А если кто-то не подписывает список или задает вопросы — уж точно его имя будет в следующем расстрельном списке! И это уже не случайно…
Самая тяжелая работа в советском «правосудии» у «ликвидаторов»: Сотни людей умерщвляет ежедневно каждый из них! Неспроста должность палача в СССР почетнее, чем шахтера, сталевара, полярника! Про гебню пишут романы, снимают кино. Ведь самое необходимое и авторитетное учреждение в СССР — убойная контора — НКВД!
* * *
Ко мне подходит большая собака. Издалека деликатно обнюхивает бумажный пакет с пирожками, который я все еще сжимаю в руке. Сев напротив, собака склоняет набок большую умную голову и влюбленно поглядывает выразительными темно-карими глазами то на пакет, то — мне в лицо. С точки зрения собаки, человек — тоже умное животное, только бестолковое: не лает и собак не понимает.
Но в печальных глазах бездомной собаки такая щемящая душу тоска о человеке-друге с пирожками, что я понимаю и разворачиваю пакет. Там четыре нервно скомканных пирожка. Два — собаке, два — себе. Собака мгновенно проглатывает пирожки и, благодарно вильнув хвостом… улыбается! Так, как умеют это только собаки: вроде бы не видно, чем она улыбается, — душою чувствуешь ее благодарную улыбку.
Когда-то видел я на внутреннем развороте журнала «Огонек» портрет тетки из доматериалистической эпохи. Так себе, тетка, средней паршивости. Я б нарисовал и покрасивше. Зато имечко — закачаешься: Мона Лиза дель Джокондо! Кроме имени — ничего интересного. Сидит тетка и лыбится. Но — чем? Ни ртом, ни глазами, а так — настроением. Как этот пес. За улыбку Моны Лизы собака получает еще пирожок.
* * *
Поезд пришел поздно вечером. В общем вагоне темно, тесно, душно, как в бочке с протухшей селедкой. Пробираюсь по узкому проходу, тыкаясь нюхалкой в свисающие с полок пахучие ноги в жестких, как фанера, носках. С боковой верхней полки кто-то интересуется:
— Эй, поц, ты с этой станции? Чего тут так долго стоим?
— Тут паровоз меняют, — отвечаю.
— А на что меняют??
— Ну… на другой паровоз… — теряюсь я.
— Паровоз на паровоз? Хе-хе… значит, до Одессы еще не доехали… эх-х! — крякает пассажир и подсказывает: — Эй, лезь туда! Да пошустрей! Там третья полка освободилась!
Багажные полки — мои любимые: там никто меня не видит. Люблю хорошую заначку, потому предпочитаю общие вагоны. Конечно, фарт сорвать можно только в купейных, где бобры вольготно гужуются. А в общих вагонах едут сжатые теснотой простые люди. Обыкновенные и разные. Люди в дороге откровеннее, чем где-либо. Потому что незнакомы и независимы: поговорил, пошутил, анекдотец рассказал и… на станции слинял. И с концом. Пиши, Вася, по адресу: «Широка страна моя родная!». А все, что было рассказано, — в собеседнике остается.
Уже по-другому вижу я людей, которых называют «простыми». Какие же они простые, если в душе каждого — черная бездонность безысходности?! Сдается мне, что с теплом костлявых крестьянских спин, гревших меня в гулких товарных вагонах, впитал я их страшные судьбы. И на меня время от времени такое зло накатывает! Не на власть советскую, а на этих крестьян. Безропотных, безответных, как домашние животные.
Не лучше ли страшный конец, чем страх без конца! Что им терять??! Не лучше ли умереть с помпой, прихватив на тот свет парочку попутчиков — совпартийцев?! Это бунтарство у меня в крови — от предков, казаков сибирских. От разинцев, некрасовцев, усовцев, пугачевцев — всех тех, кто нанизывал на вилы царских холуев и опричников, а то и самого закабанелого боярина, а после шел в такую даль за волей и долей, о которых робкий мужик российский и подумать боялся!
Величайший материк пересекали мои прадеды в лихих разбойничьих ватагах «не гадая: в ад или рай». Не только за Каменный пояс, как старообрядцы. Мои предки-разбойнички за море Байкал шли, о котором по ту пору никто не слыхивал. Шли и шли «не страшась пути, хоть на край земли, хоть за край»!
Но вот — поезд трогается. По потолку бегут зайчики от станционных фонарей. Чувствуя приближение сна, грежу словами графа:
«Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями дня, улетучивалась, как в ту первую минуту отдыха, когда еще настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна».
Тягучая дорожная дрема превращает меня в неподвижный кокон, в котором, как в густом сиропе, трепыхаются странные, непонятные мысли, быть может — ощущения. Стук колесный, стук колесный и качания вагона… разговор внизу дорожный… чей-то слышен разговор. А вверху мне одиноко, только сонная морока… — это стихи снятся… Из-за ритмичного стука колес часто снятся стихи или дивная музыка. Бессвязно мелькают, причудливо переплетаясь, фантастические образы, обрывки мелодий… это таинственные чувства и мысли, выкарабкавшись из подкорки, полезли в лабиринт мозговых извилин… как у графа:
«Мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете».
Конец репортажа 14