Федор медленно возвращался к себе. Им овладело гнетущее чувство покинутости и одиночества. Он глубоко сожалел о данном согласии придти обедать, ясно сознавая, что кроме новых мучительных переживаний из подобных посещений ничего не получится.
Улицы были совершенно пустынны. Где-то сзади высоко стояла луна на ущербе. Перед Федором медленно двигалась его собственная тень. Он вынужден был все время наступать на нее, и это ему было почему-то неприятно. Улица, как назло, попалась длинная и прямая. Дома не давали никакой тени. Волков без надобности свернул в поперечный переулок и долго плутал зигзагами, избегая наступать на свою тень.
Волкову стоило немалых усилий принудить себя пойти к Троепольским на обед.
Дверь открыла ему Грипочка, Подставила ему губки, сразу затараторила:
— А мы вас так ждем, так ждем, уж я и не знаю, как ждем. Почему вы так поздно, Федор Григорьевич? Нехорошо опаздывать.
Сверх ожидания, Волков, едва войдя в комнаты, сразу почувствовал себя легко и непринужденно. Троепольские встретили его как доброго старого знакомого. Они жили небогато, но уютно и, повидимому, мирно. Волков с удовольствием провел у них время до самого вечера. Непринужденно болтали, делились театральными новостями. Вспоминали Ярославль и общих знакомых. Волков заметил, что Татьяна Михайловна, охотно болтая обо всем, избегает касаться домашних дяди своего Ивана Степановича Майкова. Не касался их и он.
Уходя, уже под вечер, должен был дать слово придти через день. И уже без опоздания. Грипочка погрозила ему пальцем:
— Смотрите!
Возвращался домой с мыслями, совсем не похожими на вчерашние.
В дальнейшем посещения стали частыми, поскольку и Троепольским и Волкову позволяло свободное время. Федор не узнавал себя. Для него как будто наступили теплые, ласкающие, по-особому осмысленные дни, дни какого-то непонятного ему самому внутренного удовлетворения и легкости. Как будто самый воздух, окружавший его, стал иным. Все, что так тяготило его за последнее время, — неудовлетворенность, беспокойство, смутные тревоги, — отошло куда-то назад и стало казаться незначительным. Он не пытался разобраться в причинах этого внутреннего перелома, гнал случайные тревожные мысли прочь, откладывая их на неопределенное будущее.
Олсуфьева вела себя безукоризненно, с большим достоинством, без тени навязчивости, без оскорбительной подозрительности, хотя, несомненно, и догадывалась кое о чем. Это было заметно по слегка изменившейся манере отношения к нему. Все как бы оставалось по-старому, но выражение какой-то грустной укоризны, слегка отчужденного холода все чаще появлялось в ее прозрачных, так много говорящих глазах.
Федора это выражение смущало и ставило в положение виноватого. Но обвинитель не обвинял в открытую. А это было бы единственным путем к тому, чтобы круто изменить их отношения.
Поразмыслив, Федор пришел к некоторым болезненно уколовшим его выводам. То, что он раньше принимал в Олсуфьевой за что-то вроде назойливости, за бравирование свободой своего чувства к нему, было с ее стороны всего лишь избытком доверчивости и жаждой близости к любимому человеку. Сейчас, когда почва, располагающая к доверчивости, была поколеблена, исчезло и то, что Федор ошибочно принимал за назойливость. Наружно в их отношениях все оставалось так же, как было и раньше. Они мимолетно встречались, разговаривали, шутили. Елена Павловна не упрекала его ни в чем, не сетовала ни на что. Не старалась привлечь к себе Федора ближе и не отталкивала от себя.
Волков про себя дивился выдержке и самообладанию этой женщины, в глубоком чувстве которой к нему он более не сомневался. Тем непонятнее казалось ему ее спокойствие и тем боле виноватым чувствовал он себя перед нею.
Только однажды, после довольно продолжительного молчания, которому не предшествовали никакие объяснения, Елена Павловна спокойно произнесла:
— Ты за последнее время как-то переменился. Становишься похожим на «не-тронь-меня». Боишься малейшего давления на твою волю, на твою душу, на свободу располагать собой, что ли… Заметь себе: я не собираюсь посягать ни на что. Не требую ни откровенностей, ни обязательств. Пусть все идет, как суждено ему идти. Ты будешь заходить ко мне без приглашений и без отчетов. Когда захочешь сам. Во всякое время дня и ночи.
И добавила:
— Признайся, ты мне подобного права не рискнул бы дать?..
— При моем образе жизни это вряд ли было бы удобно, — сказал Федор.
— Вот именно. Я это и имела в виду…
Волков чувствовал, что его жизнь как-то нелепо раздвоилась. Временами ему казалось, будто он плывет между двумя берегами, до которых одинаково далеко. И нет надежды пристать хотя бы к одному из них. Постепенно привык смотреть на свое положение полупрезрительно, полуиронически.
Троепольских навещал довольно часто. Случалось бывать и в отсутствие Александра Николаевича. Иногда не заставал Татьяну Михайловну. Просто, без всякой натянутости, подолгу болтал с Троепольским или с Грипочкой. Приносил девочке лакомства, книжки с картинками, позаимствованные от Рамбура, недорогие подарки.
Грипочке было разрешено называть Волкова дядей Федей, и она к нему искренно привязалась. При встречах и на прощанье неизменно целовала его в губы, говорила, что он приятный и мягкий, как ее любимая кукла.
Волков доставал Троепольским билеты в придворный театр. Водил Грипочку за кулисы, перезнакомил ее со всеми ярославцами, как «землячку». Девочка быстро освоилась и сдружилась со всеми. В особенности полюбилась она сестрам Ананьиным. Они часто уводили ее к себе в общежитие на целый день.
Татьяну Михайловну бывшие ярославские комедианты встретили, как своего старого любимого товарища. Считали ее совсем своей, принадлежащей к их семье. Все получили приглашение бывать у Троепольских запросто, когда кому удобно. Особенно не злоупотребляли приглашением, но все же иногда наведывались. Чаще других Ананьины.
Все в один голос удивлялись — что могут делать русские комедианты в немецкой «банде»? Уговаривали Татьяну Михайловну перейти к ним вместе с мужем. Та отшучивалась своей неспособностью. Все перебывали в Немецком театре. Большинству он показался хоть и веселым, но довольно странным.
Ананьины при всяком удобном случае приставали к Татьяне Михайловне, чтобы она переходила к ним. Троепольская как-то попросила их не поднимать больше этого вопроса: здесь имеются такие препятствия, которые едва ли легко удастся устранить. Больше ни в какие объяснения не вступала и каждый раз резко меняла разговор, когда кто-либо заводил речь на эту тему.
Волков умышленно не сказал Сумарокову о своей «находке». Однако тот узнал об этом стороной. Явившись как-то к Волкову утром, закричал еще с порога:
— Ты что это, любезный друг, секретничаешь? Нечестно, Федя. Искали, искали хваленую актерку, а ты даришь ее немцам! Преступление, друже, противу искусства русского! И главный преступник — ты. Немцам радеешь. Опять эти немцы! Вот они где у меня сидят. Подавай мне сейчас свою актерку! Не медля, тащи к нам. Я указ представлю.
— Александр Петрович, — взволнованно сказал Федор, — сие ложно: никто оную особу немцам не дарил. Она давно у них. Ее добрая воля. В сем случае действуйте без меня. Уговаривайте, стращайте, приказывайте, тащите на цепи. Я уже отчаялся и махнул рукой. Посему и не доложил вам.
— Чепуха, друже! Какие там маханья руками? Выгоды для нее очевидные.
— Не в одних выгодах дело. Бывают причины сильнее всяких выгод.
— Паки чепуха! Что сильнее хорошей выгоды? Только выгода наилучшая. Так мы ей такую выгоду сотворим. Улестим! Я о противном и думать забыл.
— Улещайте. Только без меня. Я начисто отстраняюсь. Освободите.
Сумароков пытливо посмотрел на Волкова. Посопел. Положил ему руки на плечи.
— Слушай, друг Федя. Открой начистоту. В чем чертовщина?
— Вы — чуткий и зело умный человек, Александр Петрович. Поймите, сие для меня пытка унизительная… И пощадите.
— Выходит, ты сам оного не желаешь? Тогда и толковать нечего, — вздохнул Сумароков.
— Помилуйте, Александр Петрович! Да я бы… да я бы счастьем почел… Только оставьте меня в сторонке… Ну, вы должны же меня понять…
— Понимаю… понимаю… — бормотал Сумароков. — А что понимаю? Понимаю, что ни черта не понимаю, прах меня возьми с моей бестолковостью! Оболванился. Затем, что сам штучками подобными никогда не занимался.
— Не штучки тут, Александр Петрович!.. Дело так оборотилось, что потерять я могу личность свою… Уважение к себе утратить всякое… Бездельною особою на театре вашем стать… Коли без моего участия уладится — дело особое. Поймите меня, любимый мой Александр Петрович!
Сумароков сокрушенно покачал головой.