Однако тяжелые мысли не оставляли его. Какое-то странное и жуткое противоречие было в том, что никому не известные худородные поручики мечтают о государственных переворотах, а генералы вынуждены собственноручно расписывать в деталях обряд казни. «Эти воинственные мечтатели, помышляющие о переустройстве общества, — думал Лепарский, — кажется, и не подозревают, какие грозные и необузданные силы они рискуют невзначай всколыхнуть и в какие бездонные пучины и хаос может быть ввергнута страна, подобная России, если всеми мерами не поддерживать веками установленный порядок, пусть в чем-то несовершенный, но дающий возможность постепенного и плавного развития общества. Увы, на благоразумие этих господ не приходится уповать…»
Арестантам в камере, куда поместили Сухинова, никто не сообщил, что назавтра назначена казнь. На ночь они похлебали тюри с рыбными костями и теперь с прибаутками готовились ко сну, копошились, устраивались, были сыты и умиротворены. «Они все как дети! — думал, следя за их возней, Сухинов. — Легко забывают обиды, не заглядывают в будущее. Даст бог день, даст и пищу. И это, наверно, мудро — так прожить?»
Одного мужичка — скелет, обтянутый кожей, — играючи скинули с нар, и он покатился по полу к ногам Сухинова. Рыжая, нескладная жердина.
— Слышь, Петро! — окликнул Сухинов. — Поди ближе.
Парень послушно подвинулся, грозя кулаком обидчикам:
— Ничто. Петро разудалится — посыпятся, как семечки.
— Петя, Петя! — манили его приятели. — Вертайся, тута ребра твои остались, подбери!
— Погоди, — держал парня Сухинов. — Запомни, пожалуйста, чего скажу.
— Давай, говори, — рыжий состроил нахмуренную рожу.
— Голикова Павла знаешь?
— А то!
— Увидишь, передай от меня поклон. И вот еще чего ему скажи, запомни крепко… Э, да ладно.
— А ты, что ли, сам не можешь ему сказать? — подивился Петро. — Днями все, даст бог, сойдемся. Как шкуры начнут шерстить.
Сухинов хотел Голикову весточку послать, ободрить, да слов не отыскал подходящих, какие можно передать с чужим человеком. «Не доводится в срок таким людям, как мы с тобой, Паша, вместе сойтись, — хотел он сказать, — поодиночке, поврозь нас и душат. Но когда-нибудь свяжутся в узелок нити судьбы, соберутся в один круг отчаянные безумцы и вещие мудрецы, слезами переполнится чаша, и совершится великое дело — рухнет трон и погибнет тиран. Чего же отчаиваться, Павел, чего? Нам со сроком не повезло и только. Но мы хвосты не поджали, и другие об том вспомнят в удачную пору. Добром помянуты будем, Паша! А это дорогого стоит».
Камера постепенно отходила ко сну, покряхтывала, вздыхала. Буйные головы не враз поддавались целебному забытью. Да и потом, когда сморились, тихо не стало. Вскрики, стоны, бред. Страдания и во сне не отпускали людей.
Сухинов дождался, пока пробили первую зорю и в тюрьме погасили огни. Мысленно он уже не раз проигрывал то, что собирался сейчас исполнить. Поэтому действовал быстро и четко. Главное, никого не разбудить, не потревожить. У печки над нарами был вбит большой гвоздь, неизвестно для какой надобности. Сухинов углядел его еще в первый день. В сторону от гвоздя нары ширились не более чем на две доски. Сухинов заранее распутал ремень, которым подвязывал оковы. Такие ремни или веревки были у многих, они не вызывали подозрений. Нашарив гвоздь, он ловко захлестнул за него ременный конец. Подергал — должен выдержать. Всовывая голову в петлю, Сухинов коснулся затылком гвоздя. Усмехнулся. Голь на выдумки хитра. Поудобнее пристроил петлю под подбородком. Сейчас многое зависело от силы и удачи последнего рывка. Пора! На мгновение он зажмурил глаза, сосредоточился. Сердце билось ровно. Пора! Он свесил ноги с нар — и прыгнул, намертво затянув петлю. Но он еще был в сознании, еще свет перед глазами бултыхался розовыми осколками, и он давил и давил вниз тяжестью тела, уходя от погони, от позора, от небывалой тоски.
Сосед его от хрипа проснулся, слез с нар, пошел к параше. Споткнулся о ноги Сухинова. Испугался, завопил:
— Братцы, спасайте! Удавился кто-то!
Шум поднялся невообразимый. Пока прибежала стража, пока принесли огня — орали не переставая. На каторге любое событие — развлечение. Сухинов предстал изумленным взорам посиневший, с набрякшим кровью лицом. Коленками слегка касался нар. Тяжко, больно достался ему самовольный уход. Привели старичка-лекаря. Сухинова вынули из петли, положили на нары. Лекарь узнал постоянного пациента.
— Природа обязательно себя окажет! — объявил он торжественно, приник ухом к тихой груди. Потом склонился к губам мученика. Вдруг странная тень пробежала по лицу старика. Что-то он про себя соображал, обдумывал. Провел ладонями по щекам, как бы стирая с них паутину. Он уловил слабое биение жизни в уснувшем, казалось, навеки теле. Обернулся к санитарам, приказал с неожиданным раздражением:
— Тихонько его подымайте, не трясите. Глядите у меня, озорники!
Лекарь, старый бродяга, знал о приговоре, который должен был свершиться завтра. Он сам много странствовал, много видел, ему ли пристало понапрасну тревожить гордый, неусмиренный дух. «Греха на душу не возьму! — думал лекарь, шагая рядом с лазаретной телегой и поминутно одергивая возчика, чтобы тот ехал помедленнее. — Природа природой, а и сострадание тоже поиметь надо. Это куда же на одну душу столько!»
Под присмотром лекаря тело Сухинова опустили в погреб на лед. Наверное, там он уснул окончательно, не возвращаясь в презренный мир, сладко уснул, как замерзает в снегу притомившийся странник, отшагавший положенный путь.
Лепарский, узнав о случившемся, вызвал к себе лекаря.
— Под суд пойдешь!
Лекарь сохранил присутствие духа.
— Природа, ваше высокоблагородие, превыше всего. Она всех уравнивает в правах. За ней недоглядишь.
— Это ты мне зачем говоришь?
— Самый наидревнейший лекарь Гиппократ признавал природу за искуснейшего целителя.
Беседа с нелепым стариком как-то успокоила генерала.
— Ничего, от праведного царского суда и мертвый не уйдет.
Рано поутру он произвел осмотр приготовленного для экзекуции места. Придирчиво перебирал, мял в пальцах кнуты и плети, заглянул в приготовленную для мертвецов ямину. Остался доволен. Даже похвалил батальонного командира.
Часам к одиннадцати утра привели осужденных, построили всех вместе неподалеку от ямы, окружили кордоном из солдат. День подымался метельный, сырой. Люди мерзли в своих хлипких одежонках, дрожали не то от холода, не то от страха. Привезли на телеге труп Сухинова. Его обрядили в саван, но голова осталась открытой. Темные волосы спутались, смерзлись на лбу, лицо каменное, глухое. Двое солдат подняли тело, поднесли к яме и швырнули вниз.
Голиков, стоящий в группе осужденных впереди, горестно воскликнул:
— Эх, Ваня, не захотел подождать! Дак ладно, скоро все одно свидимся.
Бочаров выскочил из толпы арестантов, слепо засеменил в сторону леса. Ближайший унтер молча ткнул его в плечо прикладом. Бочаров упал, ползком вернулся на свое место.
— Приступайте! — Лепарский махнул платком.
Первым вывели Голикова, напялили на него белый саван. Привязали к столбу около ямы. Он посмотрел вниз, на Сухинова, усмехнулся синими губами. — Сейчас, сейчас, Ваня, догоню!
Солдат потянулся к нему, чтобы завязать глаза. Голиков властно его отстранил. Громко сказал:
— Не надо. Невиновных губите! Хоть запомню вас, дьяволов, напоследок. Я вас и с того света…
Офицер истерически выкрикнул команду. Грянул ружейный залп. Голиков дернулся, обвис на столбе. Умер легко, мгновенно. Его тело тут же спустили в яму следом за Сухиновым.
Бочарову не повезло со смертью. Солдаты, напуганные, может быть, угрозой Голикова, несручные к убийству, целились плохо, пальнули абы как. Бочарова только ранили. Он забился на столбе, роняя на снег кровяные сгустки. Утробно заревел. В шеренге солдат начался разброд. Многие опускали ружья, отворачивались.
— Пожалейте! — вырвалось из хрипящей, изрыгающей алую пену глотки Бочарова. — Как больно, боже!