Восторгаясь привольной жизнью в Курляндии, они даже строгий порядок позабыли, начали выхваляться, перебивая друг друга, изъясняясь на особом, краем уха подслушанном немецком языке, связывая немецкие слова на мужицкий манер и прибавляя к латышским словам немецкое окончание. У Яна Крашевского вновь на щеках расцвели розы. Постепенно он забыл, что пьет на деньги каменщиков, иронически ухмыляясь, поглядывал на них и слушал пьяную околесицу. Вот они принялись хвастать, какую высокую надстройку да еще с высокой башенкой сверху сложили в Риге на новом доме господина Ратемана, члена ратуши. Тут он не выдержал и вмешался.
— Это пустое. А вот вы не слышали о каменщике, который муровал кладку такой вышины, что даже луну примуровал? — спросил Крашевский.
Нет, о таком каменщике они ничего не слыхали. Где же этакий богатырь нашелся?
— Было это в Неметчине, кажется, в Нюренберге — такой город там есть. Но ведь там столько городов, что ни один человек не упомнит, как их всех зовут. И случилось это еще в те времена, когда Риги и в помине не было, когда в Лифляндии рожь росла в лесу, как теперь брусника, а мужики жили в каменных домах и ездили с кучером. И вот этот каменщик муровал церковную колокольню. Муровал он год, муровал другой, третий — по ночам только, а то днем так жарко, что яйцо на солнце можно испечь. Ратманы говорят: «Каменщик, любезный, давай закругляй, пора петуха на конец притыкать, у нас уж кирпичей нехватка, по всей Неметчине глины недостает». А он: «Не учите ученого! Сям знаю, когда закруглять, а только кирпичи должны быть!» И вот как-то ночью, на четвертый год, чует он, что бы это такое печет и печет — ну так печет, что у него из штанин пот ручьем стекает. Поглядел: вот те раз, луна уже над головой, рукой достать, красная, как дно у кастрюли, и знай печет немилосердно. Разозлился, схватил полную кельню — плюх! прямо ей в морду! Еще и теперь пятна видать, — когда она взойдет, подите поглядите.
Каменщики переглянулись, подозрительно воззрились на рассказчика, потом на всякий случай немножко посмеялись. Снова начали рассказывать и хвалиться наперебой. Тот, что с перевязанной рукой, размахивая ею, костил лифляндских мужиков, которые даже пилу не умеют толком направить.
— Пальцы людям отпиливают, что я теперь за каменщик с одной рукой! Пускай они мне за эти три дня заплатят. За дни и за палец!
Но его стали высмеивать.
— А кто тебя гнал дурить, если пилить не умеешь! Вечно только звонишь, вечно у тебя какая-нибудь незадача. Помнишь, как ты с лесов грохнулся и два ребра сломал?
— Чего ты брешешь! Одно — второе только погнулось.
Снова вмешался Крашевский.
— Два, это ничего. Я знаю еще почище. Когда у меня было имение, там тоже работал один каменщик, большой пустобрех и хвастун. Как-то у него подносчик извести возьми да свались с лесов. Понятное дело, крепко разбился, орет, а тот только смеется: «Чего ты падаешь, как слепой, даже падать не умеешь! Прямо на голову! Что ты, руки подставить не мог?» Вот вечером он улегся спать. А у лежанки старуха подставила аккурат подле его головы перевернутую квашню. Ночью ему снится, будто кладка на него валится. Как он со страху вскочил да головой об пол, а шейный позвонок хрясть пополам! И не пикнул. А ведь каменщик!..
На этот раз они уже не смеялись. Перевязанный опомнился первым, стукнув по столу здоровым кулаком.
— Камрады! Чего этот оборванец нас срамит! То луну примуровал, а тут еще с квашни свалился и позвонок сломал. Помещик выискался! Весь цех срамит. Выкинуть его!
Остальные были точно такого же мнения. Один распахнул дверь, другой схватил Яна-поляка за шиворот, двое уперлись ему в спину — и Крашевский пулей вылетел в общую комнату! Пытаясь удержаться на ногах, он наткнулся на Анциса Гайгала, который в это время у стойки платил за третий полуштоф. Тот обернулся и уже занес кулак, но Друст удержал его.
— Этого не бей, это наш Ян-поляк, мой друг.
Вместо удара Крашевский получил чарку водки, которую ему сунули в руку. Корчмарка за стойкой жалась к самой стене, пугливо поглядывая на диких гостей, которые, не морщась, пьют водку, как воду, и вот-вот затеют драку. Кузнец, Криш и босой лиственский с недоуздком на руке сидели в сторонке на скамье. Мартынь угрюмо глядел в пол и выпивал, когда его подталкивали. Криш тоже ничего не говорил, но почти и не пил. Лиственский честил своего пастора, этого живодера проклятого, и охотно тянулся за водкой, ведь за нее же не надо было платить.
Крашевский слышал о несчастье сосновского кузнеца и поезжан успел здесь повидать. После четвертой чарки он уже так нагрузился, что, едва упираясь негнущимися ногами, привалился спиной к стойке. Зато еще гибче стал у него язык. Хрипя меньше обычного, он отделывал своих новых друзей.
— Бараны вы, а не мужики! Слышите, что я вам говорю: бараны! И на этом стоять буду. Весной вас стригут, а осенью еще чище. Почитай что нагишом бродите, вши вас заели, а бароны ходят в куньих шубах и велят парить розги, когда с вас, кроме кожи, нечего содрать.
Криш задрожал всем телом и прямо позеленел.
— Чего эта немецкая примесь там мелет? Заткните ему пасть!
— Я тебе, сосунок, не немецкая примесь! Если бы ты так ненавидел немцев, как я, так они бы уже давно не разделывали вам спины. А что же тогда останется, если мою пасть заткнуть? Твоя? Ты ее в ход пускаешь, только когда надо облаять такого же горемыку или барину рукав облизать. Если бы вы слушали, что говорит вам Ян-поляк, кузнец не сидел бы здесь повесив нос, он бы уже давно был в лесу, а эстонец валялся бы с разбитым черепком.
Мартынь поднял голову и глянул страшными глазами. Друст подсунул Яну-поляку чарку к губам.
— На-ка выпей лучше и поменьше тарахти. Не тревожь ты его, а то как хватит — косточек не соберешь!
Каменщики, видимо, направились в другую корчму — друг за дружкой они выходили из немецкой каморы, оставаясь кучкой стоять в дверях. Крашевский выпрямился и протянул руку.
— Поглядите-ка — вот настоящие немецкие обсевки! Рижские ремесленники-цеховики!.. Луну примуровали! Барские холопы, проходимцы! Что они строят в Сосновом? Подвал они кладут, тюрьму, где вас будут морить и истязать.
Друст со своими подручными угрожающе обступили эту четверку. Иоргис Гайгал встряхнул перевязанного так, что у того голова мотнулась, как пуговица.
— Сучий ты сын! В муку тебя смолоть, да и эстонца твоего, кому служишь! С господами заодно, тюрьму строят! Как, ребята, пришибем их?
Перепуганные каменщики только рты разевали. Клав был потрезвее и поэтому потише остальных.
— Чего нам убивать этаких, пусть грызут свой кирпич да известку хлебают. Пускай они лучше нам поставят.
Решение было толковое, с ним согласились все. Толстяк опомнился первым.
— Ну, понятно, поставим — что у нас, денег не хватит! Потому и пришли, а не драться с вами. Тоже рабочие люди. Корчмарка, полштофа водки — нет, давай, целый штоф! И пива! Каждому по кружке пива!
Прямо на удивление говорил он по-латышски, сейчас совсем чисто. Началась выпивка за счет каменщиков. Спустя немного перевязанный расцеловался с Друстом и вновь начал хвастать.
— Навозная жижа то, что мы здесь пьем, в Риге фурманы таким колеса моют. Заходите к нам в Риге, вот тогда мы вас угостим. У Шмидта, в погребке у ратуши, такие бочки с вином, до потолка, наливай штоф и пей, пока не свалишься.
Словно ему самому принадлежал такой винный погреб. Друст чем больше пил, тем больше настраивался на драку.
— Каменщики с нами пойдут! Десять человек — всех на свадьбе в клочья раздерем, все имение вдребезги! Огня под застрехи, чтобы выжечь все змеиное гнездо!
Каменщики переглянулись и поспешили уверить, что пойдут с ними хоть в пекло. Но немного погодя перевязанному пришла нужда выйти. Затем товарищ его отправился посмотреть, куда тот запропастился. Когда Друст спохватился, в корчме не осталось ни одного каменщика.
— Черти, они же нас надули. Уговорились, что поставят и заплатят.
С ревом все выскочили вон, но рижан и след простыл. Разозлившись, с руганью пошли назад. Иоргис Гайгал заметил лиственского мужика, который как раз, захлебываясь, расписывал Кришу, как они кинули дохлую собаку в пасторский пруд.
— А этот босой с недоуздками чего здесь разоряется? Чего он нашу водку пьет? А ну, надевайте ему эти недоуздки на голову, и пошли топить в мочиле!
Томс ничего не сказал. Рот у него, как всегда, приоткрыт, словно собирается рассмеяться. Остановившись перед мужичонкой, поглядел немного, потом выхватил недоуздки и надел ему на шею. Одной рукой схватив за шиворот, другой за мотню, вскинул его, точно ребенка, пинком распахнул дверь и выбросил вон. Ткнувшись в коновязь, арендатор лиственского пастора, покачиваясь, исчез за углом стодолы.
Крашевский, пытаясь устоять на ногах посредине корчмы, размахивал кулаками и проповедовал, как заправский пастор: