— Зато теперь я могу выполнить каждое твое желание, разве это так плохо?
— Каждое? Ничего подобного — все по вашему выбору.
— Друг мой, но ты просто впал в полосу капризов. И кажется, я догадываюсь о причине. Это все тот же потемкинский художник, как его там, Лампи, что ли.
— Да, да, именно Иоганн Баптист Лампи, которого вы ни за что не хотите признавать достойным вашего двора.
— Но я же вижу — он посредственный художник! Можно найти без труда десятки более талантливых и блестящих живописцев.
— О, для вас ничего не значит признание всех европейских академий. Титул императрицы делает вас судьей даже в области изящных искусств! В двадцать пять лет он член Веронской академии, через три года — Венской. Любимый портретист императора Иосифа Второго, буквально выхваченный из его объятий польским королем. Станислав Понятовский предложил ему такие условия, что Лампи согласился поменять Вену на Варшаву. И не проиграл! Какой успех среди польской аристократии! Какая слава!
— А главное — его вызвал в Яссы на еще лучших условиях Потемкин. Я давно приметила — ты готов во всем подражать князю Таврическому и, должна тебе сказать, совершенно напрасно. Ты — это ты.
— Благодарю вас, мадам! Благодарю за такую похвалу. Но она не слишком меня убеждает. Вы любили «светлейшего», и вы любили его до конца, несмотря на все ваши злые о нем отзывы. Известно, от ненависти до любви — один шаг.
— Это что — ревность? Ревность к покойнику?
— Ревность? Ну, это уже слишком смешно. Но князь Таврический умел жить и умел себя поставить в ваших глазах. Вот этому умению нельзя не позавидовать. Вы его слушались, мадам, хоть и внутренне бунтовали против его власти. Наконец, вы его боялись. Да, да, просто боялись!
— Прекрати, немедленно прекрати этот бессмысленный разговор! Я приказываю тебе — прекрати!
— Ах, так! Вы хотите, чтобы я ушел, мадам? Ради Бога!
— Нет, нет! Я не гоню тебя. Ты неправильно меня понял. Просто в обсуждении покойного князя нет никакого смысла.
— Вы так думаете? А по-моему есть. И очень большой. Потемкин был богат. Сказочно богат.
— Ты же знаешь происхождение его богатства и мало в чем ему уступаешь. Если уступаешь.
— Я не о том — он умел пользоваться этим богатством. Он жил с ним — и как жил! И уж если он вызывал к себе художника…
— То это ровным счетом ничего не значит. Тебе же самому не нравится мой портрет кисти потемкинского художника — Шибанова. Ты же сам столько раз смеялся над ним. Какое же это свидетельство вкуса князя Таврического?
— Да, да, ваш портрет, мадам, парный к портрету этого московского образцового семьянина Александра Матвеевича Мамонова. У него, мне говорили, пришел на свет то ли третий, то ли четвертый ребенок. Вот что значит идеальное согласие с любящей и любимой супругой. Кстати, ведь это у Потемкина, мадам, вы купили превосходные подмосковные Дубровицы, чтобы Мамонову, было где свить свое семейное гнездо, не правда ли?
— Ты раздражен, мой друг, и становишься несправедливым, и все это из-за одного австрийца. Тебе, как ребенку, главное — настоять на своем. Я и так пошла тебе навстречу. Лампи уже не застал князя в живых и, чтобы как-то оправдать свою поездку, принялся писать там заказные портреты. Ты настоял, и я разрешила ему приехать в Петербург.
— Через полгода!
— Но твой художник получил деньги и на путевые издержки, и на квартиру.
— О, это было настоящим разорением для вас; 200 рублей на дорогу и меньше сотни на квартиру! Вряд ли стоило бы о таких мелочах вспоминать. Они недостойны русской императрицы.
— Позволь, позволь! По твоему настоянию я сделала австрийцу заказ на свой парадный портрет. Ты умолил меня позировать ему восемь раз. Восемь! Это неслыханно для опытного портретиста. И он еще просил о девятом, в котором я ему уже отказала.
— И что же, вы хотите сказать, что в этом был виноват мастер?
— А кто же еще?
— Вы и только вы, мадам! Это вам не нравились черты вашего собственного лица, которые Лампи уловил с первого же раза.
— Он так огрубил мое лицо, что его невозможно было узнать!
— Неправда! Его все узнавали. Вы добивались от художника того, чего не подарила вам натура, и он просто не мог угадать ваши мысли, только и всего.
— В конце концов, он боролся за хорошие деньги.
— За деньги? А разве не Лампи бесплатно — вы слышите, мадам, бесплатно, отказавшись ото всякого гонорара! — написал портреты двух президентов вашей Академии художеств, и сегодня они украшают зал заседаний Совета. Именно украшают — на этом сходятся все профессора. И вообще я не знаю лучшего портрета, чем он написал с меня. Поэтому я согласился, чтобы этот портрет тоже был повешен в Академии. Николай Борисович Юсупов! Алексей Иванович Мусин-Пушкин! Да, и я еще забыл Петра Васильевича Завадовского! Неужели этот последний не вызвал у вас никакого одобрения?
— Друг мой, твои нервы настолько расстроены, что я не вправе продолжать этой дискуссии. Чего ты добиваешься?
— Я хочу, чтобы Лампи оставался в Петербурге! Я хочу, чтобы он имел заказы! И я не желаю больше видеть этого отвратительного шибановского портрета, который вас незаслуженно старит. Да, да, именно старит! Вы можете соглашаться с подобной метаморфозой, Мадам, но я никогда! Вы слишком хороши собой, чтобы подвергаться подобным экзекуциям.
— Ты так думаешь…
— Я так чувствую, мадам. И пусть Лампи остается в Петербурге.
Царское Село. Кабинет Екатерины II. Екатерина, А. В. Храповицкий.
— Нет, такого я никогда не могла даме в мыслях допустить. Меня бы не смутили потоки крови — без них не совершаются исторические перемены и в том числе безусловно идущие на пользу человечеству. Просто люди не могут оценить смысла собственной пользы. Их зачастую приходится направлять к благополучию железной рукой. Толпа никогда не подменит собой ясного разума одного отвечающего за нее монарха. Но якобинцы перешли все пределы. Королева! Сын герцога Орлеанского, которого они же сами прозвали «гражданин Эгалите» — гражданин Равенство! Мальзерб, в прошлом министр, но нашедший в себе мужество защищать Людовика перед Конвентом! Поэт Андре Шенье! Химик Лавуазье! И вот теперь это дикое, разнузданное выступление против церкви. Да что там церкви — религии как таковой, как единственного средства, способного удерживать народ в рамках нравственных начал. У меня не хватает сил читать эти донесения. Само слово Париж становится для меня проклятьем.
— Но думается, государыня, это совершенно бесплодная затея — заменить христианство и собственно католицизм Культом разума. Христианство вошло в плоть и кровь людей.
— Вы так полагаете, Храповицкий? И совершенно зря. Вот вам отчет нашего агента — я не говорю о газетах, в которых всегда полно преувеличений, умалчивания и вранья! — за отказ от церкви выступает не столько Париж, сколько провинции! Вы понимаете, что это значит? Именно традиционные, консервативные, как принято считать, и враждебные всяким новшествам. С осени 1793-го в Конвенте проведен — заметьте, уже проведен и безо всяких споров! — новый календарь. Республиканский! Теперь летосчисление во Франции будет вестись со дня провозглашения Республики, а для обозначения месяцев вообще придуманы новые названная.
— Да, я читал, на сторону Культа разума стал общинный совет Парижа, Католические церкви стали здесь закрываться.
— И это при всей гибкости католических проповедников! Куда дальше — в соборе Парижской Богоматери был устроен праздник в честь Разума. Даже Робеспьер не согласен с подобными нововведениями и пытается отстаивать в Конвенте права старой религии. Даже Дантон восстает против религиозных, как он выражается, маскарадов, Именно Робеспьер принимает меры к тому, чтобы католическое богослужение все же могло совершаться, хотя отдает преимущество Культу разума и сопровождающему его культу террора.
— Может быть, эти известные разногласия между Дантоном и Робеспьером все же несколько утихомирят бушующие страсти и наступление террора.
— Вы плохо себе представляете толпу и ее психологию, Храповицкий. Мне она стала совершенно очевидной в пугачевские времена. Мне представляется, что есть определенное количество крови, которая, как при языческих обрядах, должна быть пролита, прежде чем действо способно прекратиться. Но не волей людей, не в силу их разумных решений, а как бы помимо них. Свыше, если хотите. Разве вы не читали, чем кончились прения двух вождей? Робеспьер взял верх. Дантон высказывался за то, чтобы прекратить террор, потому что Франция и без террора может отстоять свои земли от внешнего врага и республику от ее внутренних врагов. Но террор — слишком сильное оружие, чтобы от него добровольно отказываться. Вы же видите, весной нынешнего 1794-го года Дантон был арестован вместе с большинством своих сторонников, предан революционному суду и казнен. У Робеспьера не осталось соперников.