1 марта 1931 года мы взошли на борт лайнера «Европа». Пока мы плыли в открытом океане, нам ничего больше не оставалось, как гулять по палубе, обедать, читать и сплетничать, и вот тогда я обнаружила, что испытываю те же ощущения, что и в Мулене, когда жила с Адриенной. Я чувствовала себя на удивление комфортно, мне даже приятно было сознавать, что рядом со мной близкая подруга, что я могу расслабиться и на время забыть о своих обязательствах.
Мися наслаждалась новизной ощущений. Мы частенько сидели вдвоем под тентом на палубе: в руках бокалы с напитками, я рассказываю, как Бендор с невестой приезжал ко мне в гости, мы хихикаем.
— Ты бы видела ее лицо. Будто боялась, что я сожру ее живьем. А Бендор-то встал, извинился и оставил нас вдвоем, сбежал, трусишка! Думаю, одно мое слово, что она мне не понравилась, — и он разорвал бы помолвку.
— Но ты же ничего не сказала. — Мися бросила на меня едкий взгляд поверх солнечных очков. — Ты же сама хотела, чтоб он на ней женился, потому что только так он не мог бы жениться на тебе.
Я пожала плечами и отхлебнула коктейля:
— Она была как тот заварной крем, который обожают британцы: сливки да сахар, никаких нюансов. Я расположилась на кушетке как королева. Драгоценностей на мне было как на рождественской елке, — продолжила я, и Мися фыркнула. — Пита и Поппи устроились на стульях, и ей ничего не оставалось делать, как присесть на скамеечку у моих ног. Я молчала, ни слова не говорила. И в конце концов она возьми да скажи, что ее отец подарил ей на Рождество созданное мной ожерелье и что она его обожает. Можешь поверить? И тогда я попросила описать это ожерелье.
— И что? — Мися оскалила зубы. — Действительно твое?
— Да. Но ей я сказала, что вряд ли ожерелье мое, я бы ни за что не позволила, чтобы столь вульгарная вещица носила мое имя. Бедняжка очень расстроилась. На этом разговор закончился. Потом Бендор зашел ко мне и сказал, что она именно такой меня и представляла.
— Ну да, небось подумала, что ты чудовище! — хихикнула Мися.
— Естественно. — Я окинула взглядом океан. — Зато теперь запомнит меня на всю жизнь.
Мися погрустнела, задумалась. Я тоже молчала.
— И ты ни о чем не жалеешь? — наконец спросила она. — Могла ведь стать его женой. Он был влюблен в тебя… Я уверена, что до сих пор любит. Если мужчина приводит невесту к своей любовнице, чтобы та ее одобрила, значит хочет услышать, что она ему не подходит.
А что, может, Мися и права. Вдруг Бендор и вправду надеялся, что я сломаю его решимость жениться, объявив Лоэлию Понсонби девицей неинтересной и глупой как пробка? Мне и самой тогда это приходило в голову. Хватило нескольких минут знакомства, чтобы понять: она или очень скоро наскучит ему до смерти, или будет пилить, пока не сведет в могилу, а сама заживет в свое удовольствие вдовушкой. Я могла развеять его иллюзии или вернуть его себе как любовника, даже после свадьбы. Но я этого не сделала. Сказала, что она прелестная девушка, и они спокойно продолжили брачные приготовления.
— Нет, — ответила я, — не жалею. Видит Бог, я хочу любви. Но как только нужно выбирать между мужчиной и моими платьями, я выбираю платья. Он ведь мог потребовать, чтобы я бросила работу, а я бы ни за что не пошла на это. Герцогинь Вестминстерских может быть сколько угодно, а Коко Шанель всегда будет только одна.
Мися сжала мне руку:
— Вот за это все тобой и восхищаются. А больше всего я. Ты посмотри на меня: трижды разведенная, ни имени, ни известности. Мне скоро шестьдесят стукнет. Ну кто меня теперь такую полюбит?
— Я тебя люблю, — сказала я и тут поняла, что это действительно так.
Да, она моя единственная верная подруга. Порой она раздражает меня, я на нее сержусь, даже рассвирепеть могу, но одна она знает меня лучше всех, она всегда неподражаемо честна со мной, искренне и откровенно говорит мне в лицо все, что думает, даже когда мне это очень не нравится.
— Да уж, что и говорить. Жаль, что мы с тобой не лесбиянки, — отозвалась она, а увидев, что я усмехнулась, прибавила: — А кроме того, если тебя это может утешить, ты все сделала правильно. Бендор далеко не тот галантный рыцарь, каким кажется. Ты читала газеты перед отъездом? Нет? Ну так вот, он сделал своей герцогине прекрасный свадебный подарок: сообщил королю, что брат его жены, Уильям Лайгон, граф Бошампский, — гомосексуалист, и репутация этого человека была уничтожена. Это же настоящий позор. Лайгон по приказу короля был вынужден оставить политику, а его жена подала заявление о разводе.
Пораженная ужасом, я так и уставилась на нее:
— Но в газетах ничего об этом не было!
Она шаловливо улыбнулась:
— Разве? Ну тогда я, наверное, где-то об этом слышала. Он настоящий варвар, этот твой Бендор. А еще он произнес в парламенте несколько речей о том, что к коллапсу фондовой биржи в Америке привела жадность евреев и что, если в Европе не будут приняты против них меры, нас ждет то же самое. Так что связывать свое имя с этим человеком я тебе не советую. Ты только потеряешь друзей, все от тебя отвернутся. А со временем и сама станешь презирать его за это.
Ее приговор огорчил и расстроил меня. При всем эгоцентризме у Миси был нюх на всякие скандалы, поэтому я не сомневалась, что она говорит правду. Более того, я сама не раз слышала уничижительные замечания Бендора о евреях, но в то время в его кругах не он один так говорил. Как и у Боя, у него было параноидальное отвращение к гомосексуалистам, но опять же среди людей его класса это было обычное дело, и я не особенно обращала внимание. А кроме того, когда он познакомился с разношерстной компанией моих друзей, многие из которых были евреи, или гомики, или то и другое вместе, Бендор казался вполне лояльным, даже притом что как-то раз неосторожно, хотя и совершенно от чистого сердца, предложил Кокто написать книгу про своих собак.
Меня охватила дрожь, воздух стал прохладным, поднимался ветер, усиливалось волнение, на вершинах волн показались белые барашки. Мне стало почему-то грустно, ныло сердце.
— Пойдем в каюту, — сказала я, — вздремнем перед обедом. Что-то я немного устала.
— Да, — отозвалась Мися. — Я тоже.
Нью-Йорк показался мне городом совершенно безумным, с ума можно было сойти от нагромождения немыслимо высоких зданий, которые и в самом деле, казалось, скребут небо, от тысячных людских толп, суетливо снующих по улицам, похожим на глубокие ущелья, от вспыхивающих и гаснущих реклам. От нескончаемого рева автомобильных сигналов и от человеческих криков — от этой оглушительной какофонии звуков хотелось немедленно накрыть чем-нибудь голову или спрятаться куда-нибудь подальше.
К тому же я сошла с корабля с простудой, у меня подскочила температура, я то и дело чихала — впервые за много лет я вдруг заболела. Мися отпаивала меня горячим бульоном, я страшно потела, меня трясло, а тем временем вестибюль отеля осаждали орды репортеров в надежде хоть одним глазком увидеть меня.
Более или менее поправившись, я облачилась в красное платье из джерси с белыми манжетами и круглым воротником и пригласила репортеров к себе в номер, стараясь поменьше демонстрировать свое искреннее изумление, видя их нетерпеливый пыл взять у меня интервью. Все хотели знать только одно: что я собираюсь делать в Голливуде.
— Ножниц я с собой не захватила, — сообщила я им. — Просто хочу посмотреть, что может предложить мне киностудия. Я приехала только погостить по приглашению руководства студии, у меня нет никаких обязательств.
На следующее утро в газетах появились репортажи, где мои слова были нещадно перевраны, где мне приписали то, чего я не говорила, в частности утверждения, которые Мися прочитала вслух:
— «Скоро снова войдут в моду длинные волосы» и «терпеть не могу мужчин, которые пользуются духами».
Газеты также пророчили, что в Голливуде мне придется непросто, если учитывать мой метод работы: я создаю фасон платья, несу его в мастерскую и потом к нему почти не притрагиваюсь. Кинозвезды мистера Голдвина, констатировала «Нью-Йорк таймс», потребуют от Шанель более индивидуального подхода.
— Не сомневаюсь, — проворчала я.
Последующий двадцатичасовой переезд на поезде в Калифорнию явился для меня клаустрофобным кошмаром, который на каждой остановке усугублялся созерцанием городишек, где теснились грязные лачуги оборванцев и бродяг, самой отчаянной бедности и нищеты, что так ярко напомнили мне о моем собственном детстве; я плотно задернула шторы. Сопровождающие нас репортеры продолжали атаковать меня, словно я могла раскрыть им некий хитроумный план и каждый актер или актриса, что попадется мне на глаза, будет немедленно облачен в твид и джерси.
Лос-Анджелес оказался таким… ярким. Другого слова и не подберешь. Был еще только конец марта, а этот раскинувшийся на многие мили город так и сверкал под жгучими лучами солнца, белоснежный и просторный, прямо как декорация в кинопавильоне. Впрочем, все в Америке мне казалось большего размера, чем я привыкла видеть: здания и машины, толпы народу, количество товаров в витринах магазинов. Лос-Анджелес олицетворял собой это изобилие, поражая ревущими автомобилями, безбрежным океаном, бескрайними пляжами, заполненными юными мечтателями и теми, у которых все уже позади, и все это осеняла надпись «Голливуд», сделанная гигантскими буквами.