— Ты должен остаться императором, чтобы быть поэтом! — вдруг патетически провозгласил он.
— Что значит остаться? — недоуменно спросил я, еще не вполне спустившись с высот поэтического восторга.
— Да, да, остаться! — горячо выговорил он. — Ты не имеешь никакого права зарывать в землю свой талант, ведь он вручается богами одному из многих тысяч. Ты должен остаться, чтобы воплотить то, к чему ты призван!
— Но, дорогой мой Сулла, — довольно вяло возразил я, — поэт везде поэт, где бы он ни был и чем бы ни занимался. Власть, императорство и все такое прочее тут не имеют никакого значения. Ведь ты сам говоришь, что дар этот вручен богами.
Сулла несколько смутился и не смог сразу ответить. Не находя нужных слов, он пробормотал:
— Да, да, конечно, но я хотел сказать… хотел… Только некоторое время спустя он нашелся: — Но видишь ли, Гай, императорство тоже вручено тебе богами. Значит, их воля… их воля заключается в том, чтобы ты был поэтом-императором…
— Или императором-поэтом, — перебил я, глядя на него строго, — Конечно, почему бы и нет: император в свое удовольствие пописывает стишки. Ничего, мой Сулла, мне нравится.
— Я не то хотел сказать, — растерянно произнес Сулла и вдруг добавил совсем тихо, но довольно четко: — император.
Но мне уже не нужны были его оправдания, я все понял.
— Скажи, мой Сулла, — произнес я, прямо глядя в его глаза, — признайся мне честно и откровенно: ты не хочешь идти со мной и ты не хочешь участвовать в том, что я придумал? Скажи, и я не буду принуждать тебя, ведь мы друзья, и если уйдем вместе, то должны уйти друзьями.
Он ответил не сразу, некоторое время сидел, опустив голову. Был вечер, пламя светильников горело не ярко, и мне трудно было определить, покраснело его лицо или побледнело, но я ощутил, как что-то сделалось с ним. Наконец он поднял голову, его глаза показались мне какими-то тусклыми, он выговорил едва слышно:
— Император, я пойду за тобой, куда ты скажешь.
Злость поднялась во мне высокой волной, я поискал глазами, что бы схватить тяжелое и ударить Суллу. Ничего не попалось на глаза, и, наверное, это сдержало меня.
— Уходи, — сказал я с напряжением в голосе, едва пересиливая себя. — Чтобы сказать мне то, что ты хотел сказать, не было нужды так долго и красиво распространяться о моем поэтическом даре. Никогда я не думал, что ты будешь лукавить со мной так явно и так грубо. Уходи. Утром я жду тебя, чтобы посмотреть, как ты выглядишь в гриме. Иди, я очень недоволен тобой.
— Прости, император, — выдавил он и пошел к двери, низко опустив голову, сгорбившись.
Мне было противно смотреть на его старчески согнутую спину.
* * *
Как я ни был зол на Суллу, как ни противно мне было его неожиданное предательство, я сумел сдержаться и не дал выхода злобе. Я умел теперь мыслить ясно, мысль была сильнее гнева. В другое время и при других обстоятельствах Сулла жестоко бы поплатился за этот разговор, но сейчас мне не имело смысла расправляться с ним, тем более что все равно через несколько дней он должен был умереть.
Тогда же у меня возникло какое-то странное подозрение, что Сулла что-то замышляет. Нет, не подозрение, а только ощущение, что здесь что-то не так, что-то стоит за его поведением и словами. Мне следовало тогда спокойно обдумать все это, но у меня не хватило терпения. О, если бы я знал, что ожидает меня в будущем! Но об этом после.
Свое недовольство Суллой я продемонстрировал тем, что не принял его на следующее утро и заставил дожидаться у дверей моего кабинета едва ли не полдня. Нарочно, чтобы только досадить ему, я отправился осматривать стройку, хотя еще вчера не планировал этого. Я смотрел, слушал разъяснения архитектора, но мысли мои были далеко: я думал о Сулле. Я все никак не мог справиться со злобой, поднявшейся во мне вчера вечером. Трудно себе в этом признаваться, но я чувствовал себя униженным, потому что сейчас было очевидно, что все слова Суллы о моем поэтическом даре оказались ложью. Я никогда прежде не считал себя поэтом, но почему-то, когда он говорил, когда так восхищался, я не принял его слова за лесть. Теперь я на себе прочувствовал, что значит зыбкое счастье поэта: сейчас ты на вершине блаженства, а через минуту падаешь в пучину унижения и тоски. Проклятый Сулла!1 Мне хотелось уничтожить его теперь же, задушить своими собственными руками и увидеть его агонию. Хотелось, хотя я понимал, что это вряд ли излечит меня.
Когда я вернулся, он стоял возле дверей кабинета, кажется, на том самом месте, где я оставил его. Я не заговорил с ним, не посмотрел на него, прошел мимо. Переждав довольно долго и чуть успокоившись, я велел позвать его. Он вошел, держа в руках коробку, которую я до этого не видел. Оказалось, что там краска для грима.
Я смотрел на него и все никак не мог понять, зачем он явился и зачем я сам позвал его. Не для того же, чтобы наброситься, повалить на пол и схватить руками за горло!
— Что ты хочешь? Я слушаю тебя, — сказал я холодно.
В глазах Суллы мелькнул испуг.
— Ты сказал, император, чтобы мне… чтобы я… гримировался, — произнес он, заикаясь на каждом слове, едва слышно.
— А-а, — протянул я и покачал головой. Признаюсь, его испуг был мне приятен. Не более того. То есть он не умалял моего унижения, но все же. — Раздевайся, — сказал я несколько минут спустя (я выматывал его, мне хотелось сделать ему как можно больнее), — посмотрим, какой ты император.
Я подошел к двери и велел страже никого не впускать ко мне, потом достал свое парадное одеяние и протянул его Сулле. Он стоял как будто в нерешительности. И тут у меня возникла новая мысль, показавшаяся мне оригинальной.
— Ты одеваешься, мой Сулла, но сначала я хочу увидеть тебя раздетым.
— Я не понимаю, император, — едва ли не жалобно выговорил он и посмотрел на меня умоляюще.
Но я был неумолим и показал ему рукой, чтобы он раздевался. Он повиновался, хотя делал все замедленно, как во сне, словно надеясь, что я остановлю его. Наконец он остался совершенно голым и стоял передо мной, прикрыв ладонями низ живота и переминаясь с ноги на ногу. Я подошел к нему вплотную, сказал, глядя в глаза:
— Убери руки.
Он убрал. Я сделал шаг назад, чуть пригнулся, внимательно рассматривая предмет его мужского достоинства, потом проговорил очень серьезно:
— Да, мой Сулла, ты похож на императора, особенно этой частью тела. Римские матроны, уверяю тебя, были бы довольны.
Я выговорил это и еще что-то похожее на это, сам не очень понимая, что и зачем говорю. Мне нужно было только унижение Суллы, и я его добился. Он смотрел на меня затравленно, минутами мне казалось, что он может броситься на меня, и я желал этого.
— А теперь, — сказал я, усмехаясь, — наложи грим и надень парик.
Его рука потянулась было к одежде, лежащей возле него на кресле, но я остановил это его движение:
— Нет, нет, это потом, сначала загримируйся. Садись к зеркалу и приступай.
И снова Сулла послушно повиновался. Я видел его унижение, видел, что не только лицо, но и все тело пошло пятнами, но почему-то не чувствовал полного удовлетворения. Более того, собственное унижение стало еще ощутимее. Но я уже не мог остановиться: подошел, заглянул Сулле в лицо, издевательски улыбнулся. Руки его дрожали, и грим он накладывал неловко, неровно, неумело. Когда он закончил и приладил на голову парик, я велел ему выйти на середину комнаты и внимательно, с подчеркнутой скрупулезностью осмотрел его всего.
— Да, Сулла, очень хорошо, — проговорил я, закончив осмотр. — Не могу точно сказать, насколько ты похож на императора — пусть это решат другие, — но на публичную девку ты очень даже похож. Я много встречал таких, когда болтался с Эннией по притонам. Впрочем, там были и мужчины такого же сорта. Но нет, ты больше похож на женщину, на самую настоящую публичную девку — ты уж прости. И знаешь, какая мне пришла сейчас замечательная мысль. Не нужно никакой императорской одежды: ты загримируешься и выйдешь на публику вот в таком же виде. А, хорошо я придумал? Скажи!
Он молчал, смотрел на меня прямо, но как бы сквозь меня, будто стоял один. А я уже не мог остановиться:
— Тебе нечего обижаться, мой Сулла, на то, что я сказал, будто ты похож на публичную девку. А кто же ты есть на самом деле, как не публичная девка? Ты пользуешься благами так называемой дружбы со мной, как девка пользуется благосклонностью богатого клиента. Я зову тебя, когда мне скучно, и вышвыриваю тебя, когда ты мне надоешь. А ты терпишь и еще улыбаешься, потому что у тебя такая работа. У тебя такая работа — быть публичной девкой. Вот сейчас я сделаю с тобой что-нибудь непотребное, и ты подчинишься, и еще улыбаться будешь. Ну, улыбайся! Улыбайся, я тебе сказал! Улыбайся!!!
Последнее я прокричал во весь голос. Но вдруг что-то случилось со мной — неожиданное и невообразимое. Я смотрел на голого Суллу в нелепом парике, с размалеванным лицом — и увидел себя. Не себя теперешнего, а себя маленького, лет всего пяти. Мне вспомнилось, как мой отец Германик, любивший грубые шутки, одел меня в женское платье, намазал щеки, губы, глаза краской и так вот вывел из своей палатки. Было это в военном лагере. Он провел меня по лагерю, держа за руку, а солдаты собирались кучками и шли за нами. Они смеялись шутке отца, отпускали остроты, которые я не понимал, но которые все равно были обидными. Потом мы с отцом остановились, он отошел, а солдаты собрались в круг, где в центре стоял я — маленький, униженный, беззащитный. Солдаты любили отца и ко мне относились очень хорошо, и смеялись они тогда беззлобно и весело, но этот позор я не мог забыть всю мою последующую жизнь. Я бросился тогда, убежал в палатку отца, забился в угол и плакал, сотрясаясь всем телом, и меня долго не могли успокоить.