И хотя сейчас любознательный судья уже понимает, что в своем судейском усердии зашел, кажется, чересчур далеко, он не в силах остановиться. И даже если он по-прежнему не вполне уверен, способен ли его маленький переводчик — что так энергично размахивает сейчас руками и изо всех сил старается объясниться на своем изувеченном святом языке, в котором полузабытые ивритские корни перемешаны с обломками слов из отцовского молитвенника, — способен ли этот мальчик правильно понять слова женщины, дерзко стоящей перед судейским креслом, но даже по тому гневу и горечи, которые заполняют крохотную комнатку, он чувствует, что не удвоенность пугает вторую жену, а именно единичность. И уже слегка растерянный, но по-прежнему остро подстрекаемый любопытством, он так возбуждается, что не может удержаться от странного вопроса: второй муж? Кто, например? И не успевает он раскаяться в этом явно лишнем вопросе, как маленький переводчик уже торопится дать на него ответ — то ли свой собственный, то ли угаданный в самом сердце бушующей перед ним арабоязычной бури: вот ты, мой господин, ты, например…
И это уже настоящая стрела, выпущенная прямо в него, ранящая его душу нездешним блаженством и в то же время отравляющая ее новым, жутким страхом, как будто ему только сейчас, на собственном примере, открываются глубочайшие истоки и подлинный смысл того нового запрета, который вся его община пытается внушить ему сквозь занавес: нет удвоения без умножения, а умножение не знает предела. И дрожь пробегает по телу рабби Иосефа, и лицо его бледнеет от испуга при мысли, что эта женщина захочет осуществить свое дерзкое, но по ее логике справедливое требование и продолжит раздеваться, сбросив с себя это средиземноморское платье, — и потому, не тратя времени на размышления, он торопится поднять с пола оброненную ею черную накидку и с большим сочувствием, но настойчиво окутывает ею узкие плечи молодой женщины, как укутывают тело одинокого и опасного больного, а затем с силой срывает занавес, который отделяет его от благочестивой общины.
И как только сорванный занавес падает на пол, вся община разом поднимается на ноги, словно встает для молитвы. И рав Эльбаз тотчас спешит к рабби Иосефу бен-Калонимусу, и Бен-Атар вместе с молодым господином Левинасом тоже, после некоторого колебания, присоединяются к нему, и только Абулафия остается стоять как вкопанный, с окаменевшим лицом, хотя и у него нет сомнений, что час окончательного решения пробил. Жутко побагровевший от возбуждения рыжеволосый судья просит севильского рава одолжить ему маленький черный шофар перед тем как он объявит свой приговор, и, хотя рав Эльбаз немного колеблется, словно предчувствует надвигающуюся беду, он не может отказать тому, кого сам лишь недавно возвеличил. И вот посланник общины с огромным волнением берет в руки черный рог андалусской серны, извлеченный из тайников потрепанного одеяния, и закрывает глаза, и приближает этот рог к губам, словно хочет предварить и усилить предстоящий судебный приговор трубным гласом небес. Раздается троекратный, протяжный, певучий и печальный южный звук, стихающий в тончайшей тишине, и затем рыжеволосый судья, по-прежнему не открывая глаз и весь трепеща от страха, произносит приговор, провозглашающий против прибывшего с юга компаньона не просто ретию, но также нидуй и херем.
И, дабы облегчить понимание всем присутствующим, рабби Иосеф бен-Калонимус обращается к собравшимся на двух языках. Поначалу, намереваясь предостеречь и ободрить членов своей общины, — на местном, слякотном еврейском диалекте, к которому примешаны отдельные, плаксиво искалеченные ивритские слова, а потом — на самом святом языке, с его непререкаемой, не подлежащей обжалованию ясностью, заключая все это несколькими отрывистыми трубными звуками южного шофара, который он затем возвращает потрясенному владельцу. И лишь тогда гнетущую тишину раскалывают шумные возгласы согласия, в которых слышатся также нотки восхищения этим скромным посланником общины, который отважился повести своих собратьев к далекому, но теперь уже ясному горизонту. И пока разгневанный рав Эльбаз пытается наскоро, на арабском, разъяснить помрачневшему Бен-Атару смысл нового приговора, стоящий рядом Абулафия чувствует, что у него начинает кружиться голова и он сползает на пол, словно в обмороке. Госпожа Эстер-Минна испуганно зовет на помощь, а молодой господин Левинас тут же спешит, в духе нового приговора, отгородить ее, на всякий случай, хотя бы от отлученного дяди — ибо он еще пока не вполне уверен, что только что объявленное с такой решительностью отлучение распространяется также на двух южных женщин, что опять стоят рядом друг с другом, поодаль от всех остальных.
Но евреи Вормайсы предпочитают не дожидаться, пока какой-нибудь из истинных мудрецов общины попытается до конца продумать приговор этого единоличного судейства, — ибо приговор этот, по традиции, обжалованию все равно не подлежит — и решают поскорее, еще нынешней, постепенно густеющей вокруг ночью, отделить отлученного гостя от остального общества. И похоже, что среди них есть какой-то умник, который каким-то образом уже провидел, чем кончится этот суд, и заранее снял для побежденного магрибца в одном из переулков, неподалеку от церковной колокольни, маленькую комнатку в домике пожилой вдовы-христианки. Ибо сейчас, в ночной темноте, при свете коптящего факела, в сопровождении дружного хора речных лягушек, его ведут именно в этот домик, в сопровождении черного раба-язычника, который представляется членам общины самым подходящим спутником для отлученного человека. Но рав Эльбаз, этот разгневанный и отчаявшийся обвинитель, ни под каким видом не соглашается покинуть владельца корабля, который должен вернуть его в родную Испанию, и, догнав Бен-Атара, тоже поднимается вслед за ним по шатким деревянным ступеням — и не только затем, чтобы утешить или держать с ним совет, но также из желания продемонстрировать свое презрение к провозглашенному здесь бойкоту, такое полное презрение, что ему даже приходит в голову мстительная мысль самому провозгласить встречный бойкот всей вормайсской общине.
Но, оказавшись в маленькой комнатке, хозяйка которой, седая христианка с выцветшими голубыми глазами, может предложить опальному еврею лишь постель и ломоть мягкого хлеба, рав Эльбаз чувствует, что обязан немедленно найти для своего магрибского нанимателя — человека, который ему доверился и взял с собой, дабы восстановить распавшееся товарищество, — какой-то выход, который утешил бы его больше, нежели демонстративный взрыв возмущения или вздорные мечты о мести. И хотя он может только догадываться, что именно произошло за судейским занавесом во время тайного допроса второй жены, ему кажется, что он и в самом деле может предложить отлученному купцу, так нелепо застрявшему посреди дикой, невежественной Европы с кораблем, полным товаров, некое — пусть и временное — решение, которое позволило бы тому, несмотря на все случившееся, восстановить товарищество с любимым племянником — тем самым, что упал в обморок, точно изнеженная девица, едва услышал об отлучении дяди.
Но сумеет ли этот маленький андалусский рав, пробирающийся сейчас сквозь душный мрак кривобокой, о трех стенах, рейнской комнатушки, в одном из углов которой висит, быть может, вдобавок ко всему изображение Распятого, — осмелится ли он не то что произнести, а хотя бы одними губами выговорить то, что давно уже, еще до того, как он соблазнил Бен-Атара согласиться на второй тур тяжбы, придумалось ему как возможный, спасительный для всех запасный выход? Ибо слезы печали, жалости и в то же время жгучего тайного желания обжигают глаза Эльбаза, когда он снова начинает ублажать свою душу этой влекущей и одновременно великодушной перспективой — освободить своего отлученного нанимателя от того двоеженства, что обрекло его на отлучение, и не просто тем, что освободить вторую жену от ее супружеской клятвы, но самому взять ее в жены и забрать с собой в Севилью, чтобы она не оставалась одинокой.
Увы — не успевает рав Эльбаз, томясь и восторгаясь, дождаться удобного момента, чтобы изложить Бен-Атару свой очередной план, как магрибец уже велит ему поторопиться и немедля потребовать от евреев вормайсской общины вернуть тех двух женщин, которых они прячут, так как он, их муж, намерен сейчас же воссоединиться с ними обеими, даже если им придется тесниться в одной маленькой комнатушке в доме иноверцев. Ибо все помыслы отлученного магрибского купца сейчас не о себе или о своих товарах, а лишь об этих двух женщинах, его единственных, — как бы в сердца их не закралось подозрение, что он может теперь уступить и предать свою двойную любовь. И его суровый, повелительный голос, обращенный к сникшему и разочарованному раву, звучит так решительно и тяжело, как будто с того момента, как сей Божий служитель обнаружил свою несостоятельность, он, на взгляд магрибца, стоит не больше, чем тот черный раб, который в эту минуту разувает своего хозяина.