Сколько же монастырей, желая иметь святую или блаженную, держали в своих стенах монахинь, отмеченных стигматами, более или менее подозрительными, полусумасшедших тихих эксцентричек, истеричек, одержимых, выявляя среди них по временам истинных приверженцев дьявола! Где же правда? В вере, которая вырождалась, допуская зло, или же в заботе о чистоте помыслов, когда забывают о всемогуществе благодати, о самоочевидности существования сверхъестественного, воплощения его в себе? Но здесь не место представлять в целом или детализировать это противоречие. Мы рассказываем прекрасную историю, вызываем к жизни наивный образ, любопытный сам по себе, подобный тем, что мы находим в старых, заброшенных фламандских часовнях. Это старая, потрескавшаяся картина, почерневшая от времени, на которой едва можно различить фигуру, держащую в руках розу; это маленькая восковая группа, немного оплавившаяся под стеклянным колпаком, засиженным мухами, на который уже никто не обращает внимания. Это дитя, маленькая девочка, которая глядит вокруг себя, извращенно забавляясь образами, которые ее окружают, дергает их за веревочки, провоцирует реакции, примеряет эмоции, как примеряют костюмы, маленькая девочка, как многие другие, которая кончит костром, как другие, даже не зная, была ли она на самом деле прислужницей зла. Она будет отвечать «да», она будет отвечать «нет», она будет слишком громко кричать о своей невиновности, что не совсем верно, она слишком легко признает свою вину, и это ее успокоит. И все это вперемешку, в то время как судьи множество раз будут задавать ей вопросы, чтобы узнать, не безумна ли она. Но разве весь мир безумен? Шабаши, котлы, зарезанные дети, животные, которым поклоняются недостойным образом, ритуалы, оргии, гротескное убранство, порочное и ужасное, — не порождение ли это человеческого разума? Более того, не странная ли это общность, объединяющая судью и обвиняемого, палача и жертву? Это невероятный мир, нечистый, жестокий, инфантильный, кошмар, происшедший от этого ужасного союза, как чудовище, порожденное двумя химерами. Судья и обвиняемый, взаимно оплодотворяя друг друга, служат друг другу поочередно то инкубом, то суккубом. Этот механизм, эта адская машина пока что наготове, ее может привести в действие что угодно, даже наивная греховность помыслов ребенка. Потому что и в смертный час Анна была еще ребенком (и, умирая, она в конце концов утешилась тем, что ускользала от постоянного конфликта между воображением и реальностью, и то, и другое так крепко переплелось, что она заблудилась в этих дебрях, как в лесу кошмаров, и единственным выходом для нее оказалась смерть), и ребенком она была тогда, когда поступила в обитель Черных сестер, именно ребенком, обладающим магической властью и тончайшей интуицией детства, ощущением сверхъестественного и пониманием воображаемого, что тесно связано друг с другом, — в этом и заключается главная опасность, опасность для жизни в то время, опасность для разума во все времена.
Анна полюбила Мари де ля Круа, она полюбила ее обеими сторонами своей натуры, она полюбила ее духовно за ее духовность, она полюбила ее в воображении за ее воображаемый мир, за чудеса, которые от нее ожидались. Вся обитель разделяла это неясное чувство. Была ли Мари столь беспорочна, чтобы выдержать это? Она переносила враждебность с кротостью, на радость своим почитателям. Анна испытывала на ней все свои сомнительные штучки; она пыталась вывести ее из себя, изображая непонимание и тупость, она пыталась унизить ее, задавая вопросы по тем предметам, которым Мари ее не учила; старалась ее смутить, поверяя ей самые ужасные богохульства, когда-либо услышанные, или грубые сцены, которые ей довелось видеть во время странствий с отцом. Мари оставалась непоколебимо кроткой. Тогда Анна попыталась пустить в ход страхи, потом постаралась превратить эти страхи в чары. Она демонстрировала усердие и прилежание, стремилась удостоиться одобрительного взгляда; Мари хвалила, одобряла ее, но как-то небрежно. Анна стала постоянной обожательницей Мари. Покорность ее стала сервильной, старания безграничными, глаза ее все время были устремлены на Мари, любовь ее к Мари стала властной и агрессивной, как ненависть. Мари улыбалась, и Анна наслаждается смятением собственных чувств (это ее и погубит): она любит Мари и играет в любовь к Мари. Она поклоняется ее образу, и тем не менее ей хотелось бы сокрушить его и уничтожить. Желая в душе, чтобы Мари была безупречной, она старается постоянно ее испытывать, что вполне естественно, но при этом она жаждет видеть ее падение. Что же, для нее совратить — это обладать? Вот что это такое: совратить — это значит овладеть, поскольку это означает совершить действие, гораздо более весомое, чем самостоятельный порыв души, но это означает владеть в воображении, потому что, совращая, уничтожают то, чем можно владеть в реальности. Анна загнана в угол, смущена своей зарождающейся женственностью, раздвоением чувств, но она загнана в угол не всерьез. В ее жизни, столь краткой, драма взросления не является прологом, не является зародышем или предвестником того, что будет потом, тут все, и потому все полно символического значения. Анна, играя в духовную жизнь, играет также и в жизнь физическую, и это придает игре, наблюдаемой со стороны, патетический характер, подобно бою быков. Но тут лишь одна сторона вопроса, преображенная эпохой живописная сторона этой духовной драмы, то, о чем Пеги говорил: «Все сыграно в двенадцать лет».
Фразу можно понять и буквально, потому что в двенадцать лет, действительно, играют. В двенадцать лет играют на сцене, играют героя в интересной истории, но реплики, которые произносят, не вникая в их смысл, жесты, которые делают, чтобы примериться, как примеривают маски, кажутся зрителю исполненными глубокого смысла, по ним можно предсказывать будущее, как по прекрасным картинкам, изображенным на гадальных картах. У Анны будущего нет, и когда она увидит, что ее жизнь окончена, в очень чистой маленькой тюремной камере, в ту зиму, когда ей исполнится семнадцать лет, она сто раз вновь пройдет свою роль, вновь услышит все до одной реплики, вновь просмотрит пьесу сцена за сценой, и все перемешается у нее в голове; как же различить, что было настоящим, что фальшивым? Главные герои, символы в театральных одеждах, подающие свои монологи, — разве это достоверно? Мари, ангел, под ногами которого расцветают розы, Кристиана, чертовка, Лоран, красавец вор, отец, нескончаемые дороги, мечты, сцены с бутылкой, сцены страха, сцены с участием примерной воспитанницы — это гиньоль, с механическими жестами, маленький театр ее совести, луч света, направленный вовне, она представляет себе все это сто раз, тысячу раз, в то время как она, потерянная, мечется, задает себе вопросы, не зная, что делать, и может только повторять фрагменты своей драмы.
Но она его сыграла, спектакль рока. Причем дважды: удар грома, и она его прожила. Два мгновения одной жизни, когда завеса разрывается и обнажает душу, живущую в теле, и от этого никуда не уйти. Два мгновения, когда вдруг не хватает текста, когда нет выбора, нет возможностей: когда никуда не деться от себя самой. А третье мгновение — костер. Но у кого за всю жизнь найдется более двух-трех моментов истины? Умирающий ребенок, зарождающаяся любовь, опасность смерти, опасность жизни, и вдруг ты замечаешь, что спишь. А иногда настает миг чистейшей благодати, пчела садится на розу в правильно разбитом саду, и это рождает легенду. Остальное время… Сон, населенный неясными видениями, которые очень трудно разгадать.
Темный и теплый покой наливающегося соками, обрастающего ветвями и листьями тела; все это циркулирует внутри: она пока еще вещь в себе. Тоннели, пещеры, алые проблески — все это кружится, во всем и добро и зло; ты задыхаешься и, наслаждаясь, не замечаешь этого. Не замечаешь до момента, когда сквозь отверстие раны проникают потоки воздуха, и ты вздыхаешь полной грудью, разве можно это когда-нибудь забыть? Боль от раны способна принести радость: вечером, идя по длинным коридорам, по холодному, натертому полу, по вощеным плитам, по бесконечной черно-белой шахматной доске переходов, Анна в одиночестве слышит звук своих легких шагов, таких печальных, гнетущих, останавливается у входа в часовню, нерешительная, привлеченная тишиной. Быть может, в этот вечер она лишена абсолютно всего, у нее больше ничего нет, даже грехов, это мгновение, когда кажется, что можно сделать любой жест, прокричать любое богохульство, все погрузиться в тишину, чтобы исчезнуть навсегда.
«Я желал бы совершить ужасный грех, — говорил Лютер, — чтобы посрамить дьявола и чтобы он понял, что я не числю за собой никакого греха, что моя совесть абсолютно чиста».
Это победа над воображаемым (а что же такое грех, как не воображаемое, которое не хотят облечь в плоть и кровь, оно — тщета) — тоже томление духа. Это благодать, кажущийся разреженным чистый воздух, которым трудно дышать. И вдруг тебя охватывает восторг, ты задыхаешься, прежде чем очиститься от греха. Анна делает шаг по направлению к часовне. Привычная тишина, густая, томящая, однако влекущая. Тусклый свет лампады под скорбящими статуями святых; обитель бедна, на нее не работают настоящие художники, фигуры святых, вышедшие из-под неумелого резца, похожи на грубых идолов, замерших в одури. Нарочитые жесты, запечатленные холодной рукой ремесленника, мученики, застывшие в трясине посредственности, ни малейшего движения души не могут породить эти старательно вырезанные колоды, украшенные простеньким орнаментом. Часовня напоминает маленький, изукрашенный ларец, детскую игрушку, безвредную, не имеющую ценности, и вдруг у подножия придела — неподвижная фигура, бледный овал, ледяное пламя: Мари де ля Круа. Она едва дышит, губы у нее посинели. Она почти бесплотна и окаменела, одеяние висит на ней, как на манекене. Пустота, опустошенность. В чем причина? В глазах пустота, она больше не прекрасна. Рука Анны касается напрягшегося плеча. Ничего. Ничего не ощущают дрожащие пальцы, кроме мертвой плоти, одеревеневших мускулов, неведомо как скрепленных костей, это скелет, машина. Анна отступает. Экстаз представляют благоуханным, тонущим в звуках небесной музыки, с улыбкой, нежнее ангельской, а тут — землистый цвет лица, труп, большая кукла, одетая монахиней, крепко сцепившая руки. Смешно, ужасно, страшно. Анне захотелось закричать. И в то же время ее охватил необъяснимый восторг. Что-то происходит, наконец, впервые с тех пор, как она родилась на этот свет, что-то происходит.