в обходы цыган до изгойной лачужки. Заскоблился по дверке, приятно позвал, а едва недомерок открыл, коротким, искристым вдвиженьем ему по хребтину внедрился. Представляешь такое кино? Постучался в занозные доски и, чуть Пуподышка себя отворил, продырявил мальца, не уважив его напоследки и словом! Потом обождал, покась жизнь в шантрапёнке обмякнет, ноги ширше расставил и вниз наблюдал, как она засочилась ручьем, а когда измельчала, отбросил в сугроб, серп в снега окунул и, взболтавши шипучую пену, уволок бездыханца в лачужку. Там недолго порыскал, что́ нашел, барахлишко в мешочек согнул, отодрал с Пуподыха тряпье и, нарвавши лоскутья, законопатил настенные щели. Как сделал, пнул наземь жаровню и сверху на угли облезлый тюфяк нахлобучил. Выйдя вон, хлопнул дверь и булыгой с наружей подпер, выпростал спички, почиркал в седой коробок и пождал, чтобы за́мять назад отшмыгнула, потом юркнул спичку к торчащим лохмотьям и дал полизать огоньку. Обошедши лачугу кругом, помогал по прорехам, где гасло, разгораться ухватней на жестком ветру. Убедившись, что выполнил все, как в расчетах себе позадачил, отошел на пригорок. Там уселся на корточки и, в упоры не слыша за тощей спиной разворошенный дымами табор, холодным, заметливым взглядом подробно следил за пожаром да хищно, в обжоги, худую цигарку смолил.
Первыми были на месте цыгане. Порывались побить, но запнулись: он их будто и криков сквозь пыхи не высмотрел. Поведение мангалов смутило. Замявшись, помчались в село выкликать на расправу болгар. Те покамест враждой заручались, подкрепляли ее тесаками, цепами да вилами, пламя в чадящий увалок под вьюжным нытьем догорелось. Вылко сидел там все так же на корточках, но уже не курил, а протяжным вниманьем водил им по взмокнувшим лицам. Стушевались маленько сельчане и спрашивают: «Это что ж ты, паршивец, сейчас сбезобразил?» – «Да так, – отвечает. – Возмездье вершил». – «И какое такое над кем же возмездие? Чем, хамлюга, тебе Пуподых насолил?» – «Будто сами не знаете». – «А вот и не знаем!» – «Ну а Бенку, сестру мою, кто надругал?» – «Да откуда ж нам ейные шлендры доступны понятиям?! У ней бы об них и спросил». – «Так спросил же. Молчанкой перечит. А добить мне до правды ее вы надысь баррикадой своей ограничили».
Ну и как им теперича быть? Убивать его всяко невыигрышно – мало что труд неприличный, так еще и финалом убыточен: буде даже сойдет им деяние с рук, на кого им повесить брюхатую Бенку? Лишний рот никому невпопад, а тем более два – как ублюдка простаха сродит, так ведь минимум два и нагрузятся. Пуподыха, конечно, им жалко, но все ж не в дурманы мозгов, чтоб самим принимать адский грех себе на душу. Передать хулигана властям? Вроде легче всего, но и вдребезги им унизительно. К тому же – чреватая Бенка!..
Поглядели они на поганца, поворчали в него укоризнами и, носы в рукава защищая, возвратно к семействам попятились. А чего им еще оставалось, Людмилчо? Пуподых – тот и сам в их глазах не дорос дополна в человеки. Может быть, всплошь не животное был, но и вовсе не божье подобие, так что…
И потом, документов о нем – ни бумажки казенной, ни буковки. Будто сроду в живых не вертелся безродным наличием. Ну а что от его неказистости вместе с лачужкой обуглилось – то цыгане с певучим прискорбьем землицей поверхно припудрили, да и снегом пушистым наутро в пупырь позагладило. Поп к тому бугорку вперевалку приохал, окрестил бормотаньем могилку невидную, мужичонки по чарочке в хмуростях выпили, бабы плюхнулись на пол коленками, у иконок слезой заволочной почистили совести, – вот и все Пуподыху от добрых людей поминание…
С той поры повстречаться на улице с Вылко дюстабанцы не шибко таранились. Однако ж, ни разу не встретив его за три дня, межсобойно мандражем встревожились: мол, где этот бес от приглядов села запропался? Когда пред собой сатану не видать, почитай, за твоим же загривком пристроился скорыми кознями.
Но потом разобрались и ахнули: заявился средь белого дня в том же прошлом кожухе, с былым ятаганом за поясом, а на утлом предплечье берданка незнамая тенькает. Прогулялся зазывными свистами по глазастой замолкнувшей улице, привалился вальяжно на камень Слоновый у площади, навкрест выкинул ноги, шапку в брови сровнял и полез за махоркой в нездешний, узорный прострочкой кисет. Потому что никто на привет не спешил, пару раз, покурив, стрельнул в воздух, а как наши сошлись в круг послушать, даже зад свой не счел отрывать, шапку набок поправил, зевнул и пролаял с низов одноглазый приказ: «Отныне я тоже гайдук. Живодаровой банды засланник. Отныне село Дюстабан всем гуртом переходит в мои попечения. Так что жить дорожите – признанием слушайтесь. Завтра к рассвету мне сани укрывно харчами наполните. Да кобылу сей раз не забудьте. Или мне самому по дворам лошадь выглядеть?» – «Ничего, – отвечают. – Ты на безделки себя не мозоль. Есть животинка у нас на примете удачная. А осел, например, для саней не согласная пара составится?» – «Согласная, ежели парой назначить не нашим саням, а сварливым супружницам вашим. Нам извольте сготовить в согласье к запросам кобылу». – «А она, извиняемся, токмо туда да сюда? На единую ль ходку усилья лошадки рассчитывать? То бишь раз в три недели к саням прицеплять нам вперед расписанья вменяются? Тогда мы совсем и не против. Тогда мы насквозь даже за». – «Еще бы не за! Или есть грубияны, коим с завистей высказать против неймется?» Спросил и пощелкал затвором, а после берданку над ухом поднял и бездонным зрачком ее колет им в зыбкие души. «Ничего, – отвечают. – Мы – за». На том по рукам и поладили.
Отсель началась в нем разбойничья служба. Это наши уж после прознали, как оно там в лесу станцевалось. Оказалось, в грабовник-то Вылко отнюдь за клеймом не выныривал: самолично его на запястке у печки своей приуро́дил. Запомнил ту букву на крупе коня Живодарова, сажей ее намазюкал и повторить кузнецу заказал – не у нас, а в гвоздильне при въезде в Катуницу. Объяснил, что придумал он брошкой сестрицу развлечь, вот с испода у «ж» безотказный коваль и скулёмал приваркой иглу. Между прочим, ту брошку ей Вылко не сжулил: только Бенка весной байстрюком разрешилась, на корзинку с дитятей ее подколол – недомолвкой железной на хрупкое их примирение. Роженица милость его приняла, да и как не принять, коли братца до колик боялась и не меньше других просебяшно его ненавидела?..
Породился младенец собой не чета Пуподыху – мордаст, ненаеден и зыками властен, а тельцем с пеленок смотрелся могуч, коренаст. Туда же