Студент из Теокальтиче — он ей противен… У нее решительно нет никого, кто смог бы защитить ее, отомстить за нее; ни одни мужчина ее не интересовал, и никто не интересовался ею — печальной женщиной, носящей вечный траур, несчастной, обездоленной женщиной, завистливой, непокорной.
В ее памяти один за другим стали проходить герои прочитанных ею романов, герои, встреченные на страницах газет, герои ее первых сновидений, однако в этот Парад вдруг вновь ворвалось воспоминание о нанесенной ой обиде, но удивительно, непостижимо: дон Роман Капистран предстал перед ее мысленным взором уже вовсе не отвратительным и смешным стариком, напротив, она увидела, что он привлекателен, мужествен, откровенен, обладает прекрасным здоровьем, у него здоровый цвет лица, густая борода, ясные глаза, правильный нос, благородного рисунка брови, мягкие волосы, открытая улыбка, сверкающие зубы, а седина лишь придает ему патриархальное величие; это — сильный человек, привыкший управлять людьми, легкий в движениях, с заразительным смехом, за словом в карман не лезет, красивый голос… Марии стало страшно следовать за этим образом, явившимся ее разгоряченному воображению.
Однако он вернулся к ней в тревожном сне, смешавшись с образом Дамиана, — оба привлекательны, оба мужественны, оба обладают сокрушающей силой, но останавливающейся ни перед чем. После полуночи оба они окончательно прогнали ее сон. Около постели распростерлись — угрожающие — долгополые одежды, черные одеяния вчерашнего и завтрашнего дня. А Марта спала — в полном покое смирения.
Когда приходила почта с газетами, в которых описывалась роскошь и блеск празднеств Столетия и подчеркивалось могущество нынешнего правительства, причетник Фермин Гарсиа, собрав то там, то тут благодарных слушателей, разражался очередной назидательной речью.
— Нет больше неудовольствия для меня, — начинал он, — чем говорит], о политике, ибо это нечто такое, что противно моему характеру, моему духовному сану; разумеется, тем более я не испытываю желания повторять все, что и так яспо, как божий день, дабы рассеять необоснованные тревогу и страх… То, что еще более ясно, чем божий день: уважаемое правительство, как это подтверждают блистательные представительства, прибывшие на празднества со всего света; армия, которая может быть сравнима с лучшими армиями мира; национальное благополучие и богатство, что подтверждается каждым параграфом гражданских программ… Столетне явилось наиболее действенным ударом по недовольным… Мы уже видели то, что произошло со сторонниками Рейеса и обо что споткнулся сеньор Мадеро, вызывающий смех у благоразумных людей…
Реплики и остроты Паскуаля Агилеры и других студентов воспринимались лишь как подзуживание бахвалящегося своей тонзурой причетника.
Обитатели селения вообще-то находили неопровержимыми то «фактические истины», о которых ораторствовал Фермин. Но вот он тем же нравоучительным тоном принялся рассуждать о том, что было более близко для его слушателей:
— А, собственно, почему должна произойти революция? Вот здесь, например, в нашей округе, никто не умирает с голоду, все могут свободно работать, никто никому не угрожает, никто ни у кого ничего не отнимает, а то, что какие-то годы были плохими, так виной тому — бури, ураганы, засуха, вредители растений, но не власти. Скажите мне, кто может поднять мятеж в нашей округе? Здесь все люди славные, и никто ничего иного не желает.
Вот с подобными речами далеко не все были согласны: ибо сразу вспоминались те, у кого только что было отобрано имущество, те, кто стал жертвами лихоимства; жалобы тех, кто никак не мог освободиться от долгов, сколько бы ни работал; вспоминались пустые предлоги, к которым прибегает каждое воскресенье политический начальник, чтобы арестовать крестьян-ранчеро, заставляя их затем работать на его собственных полях; вспоминались несправедливые судебные решения, вынужденные подарки a fortiori[117], которыми приходилось одаривать политического начальника, правительственных чиновников как здешних, так и приезжих, землевладельцев, — подарки деньгами, сельскохозяйственными орудиями и многим другим; разного рода торговые махинации, от которых всегда страдали самые бедные, самые беззащитные. Падре Рейес посоветовал причетнику сменить тему своих бесед, но успех, уже достигнутый в итоге его рассуждений, был весьма многообещающим.
Хакобо Ибарра но приехал на каникулы. В селении уже знали, что с начала года он учился в лицее и одновременно работал в конторе одного адвоката.
Неизвестно каким путем Мария получила записку от «Неотесанной души»: «Незабываемая Мария, если ты задумываешься, почему я не приехал на каникулы, знай: я не приехал потому, что я хочу сдержать свое обещание и победить, а также потому, что уверен в тебе, хотя и уважаю твою свободу. X. Ибарра».
Племянница сеньора приходского священника сама поразилась тому, насколько эта записка ее взволновала, она даже спрятала ее, однако слова Хакобо не мешали ей вспоминать о доне Романе Капистране всякий раз, когда доходили до нее рассказы о праздновании Столетия. «Оп там сейчас». «Он это услышит». «Должно быть, он это видел». Вопреки ее желанию перед ней возникал его образ, иной раз казавшийся ей ненавистным, но избавиться от него она не могла.
Конечно, о Хакобо она думала гораздо чаще и с удовольствием.
— Скоро должен приехать Габриэль, — как-то утром объявил радостным тоном сеньор приходский священник.
Это известие, обрадовав Марту, Марию, похоже, оставило равнодушной.
Обогнав газетные сообщения, в селение прилетела весть о том, что дон Франсиско Мадеро бежал[118].
Это вызвало море толков: бежал ли оп, боясь за свою жизнь или желая хоть на время обрести покой в Соединенных Штатах? Ведь если его снова арестуют, кто знает, что с ним случится, поскольку он играет с огнем; а может, он окончательно отказался от своих иллюзорных авантюр, увидев невозможность противостоять правительству, мощь которого была продемонстрирована во время празднования Столетия; и тогда, значит, вновь рухнули наивные планы противников нынешнего президента; были и такие, кто верил, что Мадеро готов возглавить революцию с помощью Соединенных Штатов; третьи считали, что, возможно, в Соединенных Штатах его арестуют, как только он пересечет границу или если попытается нарушить законы нейтралитета.
— А ты, Лукас, что ты скажешь об этом? Что-то давненько ты не вспоминаешь этого белого, низкорослого, нервного симпатягу.
— Э-э-э! Я ужо ближе к тому миру, чем к этому, — и больше ничего нельзя было выжать из старика.
Это происходило в те самые дни, когда Паскуаль Агилера исчез во второй раз.
Дон Дионисио положил конец своим колебаниям, решив возвратить Габриэля. А на письмо приходского священника юноша ответил так: «Не стану отрицать: Ваше решение доставило мне большую радость, однако я должен сказать Вам со всей откровенностью, в благодарность за все, что Вы сделали для меня; иначе я не смог бы предстать перед Вами, глядя Вам в глаза, и продолжать пользоваться Вашей милостью. Я хорошо знаю, что Вы подозревали, что со мной происходит что-то дурное, еще до того, как я уехал из селения; однако я хочу, чтобы Вы знали правду. Только как лучше написать об этом, — может быть, я проявлю неуважение к Вам или вызову Ваш гнев, чего я, разумеется, не желал бы. Однако наш директор посоветовал мне написать, преодолевая стыд и, более того, страх обидеть Вас, и я должен сказать Вам, что чем больше проходит времени, тем чаще я вспоминаю Марию, — я не могу забыть ее, и чем бы я ни занимался, все думаю, как хорошо было бы жениться на ней. Простите меня, я сказал Вам все, как я чувствую, и, может быть, не сумев выразить Вам моего глубочайшего уважения! Мне посоветовал это мой наставник, которому я рассказал все и который знает, насколько чисты мои намерения; он также сказал мне, что будет писать Вам и чтобы Вы сами все решили. Однако я должен сказать Вам еще кое-что, и это касается той женщины, которая жила в доме Пересов, и исходившего от нее соблазна, что привело лишь к тому, что я раскрыл свои чувства перед Марией. Это было безумие, и до сих пор не могу его объяснить самому себе, да и — зачем быть лицемером? — много раз с тех пор это безумие лишало меня покоя днем и ночью — зловещими воспоминаниями. Но все это лишь заставило меня почувствовать, что господь велит мне жениться, дабы стать окончательно свободным от той злой тени. Именно это стало причиной того, что здесь, в школе искусств и ремесел салесианцев[119], куда Ваше милосердие меня направило, я не захотел заниматься музыкой и играть в оркестре, хотя говорят, что к этому у меня большие способности, а предпочел типографское дело, памятуя, что Марии правится читать книги, тогда как та, другая женщина хотела, чтобы я стал музыкантом. Вы видите, что я стремлюсь навсегда вырвать из памяти воспоминание о ней, вызывающее во мне лишь отвращение; я понимаю все зло, которое было мне причинено, вот почему я жажду отдаться благословенной любви. Я выполнил свое обещание — высказать Вам все откровенно. Вы прикажете, а я буду исполнять. Не считаете ли Вы, что было бы лучше подождать? Я не хочу злоупотреблять Вашей милостью, но все же спрошу, думаете ли Вы, что я должен, — разумеется, с Вашего согласия, — написать Марии? Простите такую дерзость, однако дурных намерений у меня нет. Есть еще причина, которая побуждает меня вернуться в селение: здесь среди моих товарищей, особенно среди приехавших с Севера, серьезные волнения, много говорят о восстании…»