Микаэла заплакала.
— Ах, ну что за девочка, что за девочка!
— Может, хоть стакан молока выпьешь?
— Не знаю, к чему все это приведет, — произнесла донья Лола.
— Ты уже взрослая, ты должна понимать, что сразу ложиться нельзя. Надо остыть, а то схватишь воспаление легких… Ладно, иди ложись, упрямица. Если б знал, не взял бы тебя с собой, — повторил дон Иносенсио.
Тетя Хуанита пошла постелить Микаэле постель и хотела помочь ей раздеться.
— Я буду спать одетой, — заявила та резко.
— Да что это с тобой?
— Зачем мы вернулись в эту разнесчастную дыру!
— Иисусе, Мария и Иосиф!
— Опять жить на этом кладбище!
— Дева пречистая, спаси и помилуй!
— И это после того, как я узнала, что такое настоящая жизнь…
— Опомнись, деточка…
— А теперь пусть пропадают и платья, и кружевные зонтики! Здесь ведь не одобряют тех, кто одевается по-людски, так и испепелят тебя взглядами: разве здесь можно попудриться, носить корсет, светлые платья, ажурные чулки, прыскаться духами, да тебя осудят все: и мужчины, и женщины. Опять притворяться. Пет, я больше не могу, не могу, и никто меня по заставит! Помогите мне, тетя Хуанита, пусть меня отдадут воспитанницей в коллеж, хотя бы в Гуадалахаре! — И она вновь разразилась рыданиями.
Хуанита была вне себя от ужаса; воспользовавшись первым попавшимся предлогом, она выбежала из спальни в столовую, где ужинали брат и золовка.
— Что же это такое, Микаэла совсем рехнулась?
— Представь себе…
— Не успели покинуть Гуадалахару, как она расплакалась и с тех пор то и дело ревет.
— Ума не приложу, что с пей сделать.
— Готовы были наказать ее.
— Она и нас уж довела до слез.
— Обещали ей, что, как поедем, снова ее возьмем с собой.
— Все без толку.
— Похоже, что она хотела бы уехать отсюда одна.
— А чуть стали подъезжать к родным местам, так ей вроде как дурно сделалось, но тут уж я сам за нее взялся.
Слуги в патио прогуливали лошадей, перед тем как расседлать, медленно водя их по кругу.
Донья Лола пошла узнать, успокоилась ли дочь, и, если она не спит, предложить ей чашку ромашкового отвара. Спальня была погружена в темноту. Едва сеньора переступила порог, как послышался тяжкий вздох Микаэлы.
— Оставьте меня одну. Я хочу спать.
— Выпей хотя бы ромашки, голова пройдет.
— Оставьте меня одну, пожалуйста. Ничего я не хочу.
— А ты помолилась?
— Мама, ради бога, как все надоело!
— Ты, похоже, совсем потеряла рассудок. Нет у тебя страха перед господом богом. Подумай-ка хорошенько, Микаэла.
Из столовой донесся кашель дона Иносенсио, и донья Лола вернулась к мужу.
— Оставь ее лучше в покое. Это все блажь. Излишне перечить девчонке, все само по себе пройдет.
Дон Иносенсио снова вытянул за цепочку часы из кармана.
— Ого, уже полтретьего. Идем поспим.
— Уснешь тут…
— Вы мне даже не сказали, исполнена ли моя просьба: привезли вы мне водички из родника часовни Посито[9]?
— Голова кругом идет, ничего сказать тебе не успели. Конечно, мы про твою просьбу не забыли. Завтра все увидишь. Мы ведь и еще много чего привезли.
— А четки?
— Тоже привезли и освятили у Айаты[10]. Завтра, Хуанита, все увидишь. Мне тоже хочется кое о чем спросить тебя. А сейчас я еле жива…
— Что ж, ложитесь, сосните. Постели готовы. Спокойной ночи.
— Скажи мне только, принес ли Крессенсио деньги и сколько ты дала арендаторам в Пасторес.
— Сколько я ни посылала ему напоминаний, Крессенсио так и не пришел, тянет и тянет под всякими предлогами. Завтра покажу тебе приходо-расходные книги.
Дон Иносенсио поджал губы — явный признак недовольства.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Но какой спокойной ночи можно было ожидать? Хуанита мучилась, размышляя о Микаэле и о том, каким дурным примером она может стать для девушек селения, щеголяя привезенными новомодными нарядами; сон окончательно покинул добрую женщину, едва она предположила, что подобные мысли, слова и дела — всякие там театры и кино, балы, поезда и автомобили, соблазны и опасности, подстерегающие в столице и, по ее мнению, сбивающие с пути праведного, могли лишить благодати душу ее племянницы. («Не знаю, где только была голова моего братца, чтобы свою собственную дочь подвергнуть подобному риску: эти городские нравы, эта манера вести себя так, словно господь не следит за каждым нашим шагом, наконец, эти моды».) Донья Лола была поражена проявившимися склонностями дочери и до сих пор но могла прийти в себя, настолько это ее ошеломило; она представляла себе что скажут люди, что будут думать об этой длившейся целый месяц поездке, — воспоминания всплывали перед ней в темноте спальни; внезапно она припомнила широко открытые глаза Микаэлы и какое-то дикое ликование, с которым дочь наслаждалась новым для нее миром, — в первый раз, когда они прогуливались по центру столицы, любуясь витринами магазинов и заходя в «Лас Фабрикас де Франсиа», в «Салон Рохо», и какой-то юноша, такой воспитанный, показал им музей, а затем предложил свозить их в Чапультепек, в Сочимилко, в Десиерто-де-лос-Леонес[11], а в тот день, когда они уезжали, принес на станцию букеты фиалок и коробку дорогих шоколадных конфет; Микаэла пугала ее своими горящими, как у безумной, глазами: Микаэла впала в отчаяние, лишь только поняла, что возвращение домой неизбежно, и никак не удавалось ее успокоить, — и вот сейчас, верно, снова плачет, не может заснуть. (Донья Лола поднялась было, намереваясь заглянуть в комнату дочери, но удержалась — как бы не сделать хуже!) Дону Иносенсио не по душе пришлись чрезмерные любезности молодого Эстрады, особенно в день поездки в Десиерто-де-лос-Леонес; у него на лице было написано, что он возмущен подобной дерзостью, однако Давид либо не заметил этого, либо сделал вид, что не заметил; как он отличается от здешних парней, — у них нет ни манер, ни будущего, ни деликатных чувств; донье Лоле самой нравилось жить в Мехико, однако она никому не смогла бы признаться в этом, иначе ее съели бы живьем; Микаэла, бесспорно, не имеет никакой склонности к монашеской жизни, и своим нравом она доставит им немало хлопот, надо поскорее выдать ее замуж. (Донья Лола впервые осмелилась об этом подумать.) Выдать замуж, но здесь — за кого? Вот вопрос… Вот вопрос… И как раз тот самый, которым задавался и дон Иносенсио — в те же часы, ворочаясь с боку на бок в постели… Вот вопрос… а тут еще жена так ее балует! Ни к чему не приводят ни его настояния, ни гнев, ни советы; одно дело — приказать, приказать можно, а что толку, когда его приказы не выполняются, ц за его спиной все делают по-другому, и дозволяют запрещаемое, — вот так и подрывается отцовский авторитет; остается взяться за ремень и принять радикальные меры, карамба! Вот вам — и воспитание детей, а тем более воспитание единственной дочки, — ей никогда ни в чем отказа не было и нельзя было слово сказать поперек без того, чтобы в семье не разразился скандал, — ну и хлебнули они с ней и еще хлебнут немало… Вот тебе и съездили, а сколько денег по ветру пущено! А ведь сеньор священник предупреждал меня — да я не послушался; счел, что это — его всегдашние предубеждения; а теперь не знаю, что и делать; но спуску я ей не дам; лучше в монастырь запру; надо приструнить ее хорошенько, сразу тогда прекратит свои штучки, жалобы и рыдания; я едва сдержался при въезде, чтобы не отхлестать ее по щекам; душа у меня болела за нее и до сих пор болит, но я не отступлю, и если нет иного средства, кроме суровости, то следует вспомнить о славном прошлом, когда знавали меня как доброго объездчика коней: хватит разводить церемонии… Гнев дона Иносенсио возрастал по мере того, как все сильнее и сильнее одолевала его бессонница; улетучится этот гнев молниеносно, как всегда, когда Микаэла берет его под руку? Микаэла лежала как заживо погребенная. Разве вспомнит о ней Давид Эстрада, если вокруг него столько хорошеньких, нарядных и образованных девушек. Что стала бы она делать, если бы он выполнил свое обещание и приехал в это селение, такое заброшенное, такое печальное, где нет никаких удобств, ни развлечений; хуже, чем монастырь, одно слово — кладбище! И нечего ей ждать его! Нечего даже мечтать о нем, не придется ей наслаждаться беседой с ним, прогуливаясь в парке Чапультепек, по Аламеде, по улице Сан-Франсиско! А тут еще этот Руперто Ледесма, — как узнает, что она вернулась, снова не будет давать ей проходу ни на солнце, ни в тени; и почему он возомнил, что он ей пара? Такой грубый, да еще мнит о себе невесть что! Бедняга, все его надежды лопнут, как мыльные пузыри! А Дщери Марии? Хуана уже сколько времени уговаривает ее вступить в их конгрегацию. Глупые старые девы! Как-то они поведут себя, когда увидят ее одетой по моде, напудренной, с подведенными глазами, в обтягивающем платье и услышат ее рассказы о том, что она видела и слышала, какие совершала прогулки, какие чувства испытывала, да она еще и присочинит, лишь бы поразить и вызвать их зависть! В отместку они добьются, что все станут ее избегать, обходить стороной, словно прокаженную, и никто, ни один человек не посмеет приблизиться к ней. Тем лучше! Так будет лучше и для нее, и для ее родителей — жизнь здесь окажется для них невыносимой, и они решатся наконец покинуть селение. А что, если раззадорить всех самых видных парией и отбить женихов у здешних скромниц? Забава хоть куда, да уж больно они все тупые увальни — эти парни! Па беду, других развлечений здесь нет, к тому же таким способом скорее можно вызвать всеобщую ненависть и всеобщее осуждение, и тогда ее отцу волей-неволей придется спасать ее из этой тюрьмы! В какие-то особенно тяжкие минуты бессонницы она даже хотела встать и бежать куда глаза глядят; хоть бы не наступал рассвет, чтобы не видеть людей и не увериться в том, что она снова здесь, в этом селении. Неужели она и вправду была в Мехико, познакомилась с Давидом Эстрадой, или это всего лишь сон, приснившийся в тюремной камере? То-то посмеется над ней чиновник на почте, когда среди писем «До востребования» будет тщетно разыскивать письмо для Микаэлы! Нет, Давид ее не обманет. Бесчестно держать ее запертой в этой могиле, где увянет ее молодость, как можно отнять у нее мечты, запрещать ей с кем-то видеться, побеседовать, куда-то выйти. Какое разочарование ожидает тех, кто до сих пор считает, что она — все та же наивная девушка, которая боялась, «а что скажут о ней», и покорно подчинялась жалким установлениям здешней жизни. Завтра они увидят ее! Но пусть лучше не занимается заря, пусть никогда не наступит рассвет — как бы ужасны ни были темнота и муки из-за того, что нет отдыха среди сбившихся простынь.