Политика и женщины — две его главные страсти. Но как и во всем остальном, он и здесь был непостоянен: особенно в последнее время ошеломляюще поспешно менял женщин, равно как и политические позиции. Что касается женщин, со всеми, будь то кокотки или матроны, он держался одинаково — как кавалер. Из-за этих своих поверхностных, но облеченных в безукоризненные формы отношений с женщинами он не мог ни влюбиться, ни жениться. Любовь и брак для него, вероятно, означали какое-то упорядочение жизни, так, должно быть, он и сам думал, когда завел роман с актрисой Региной Рендели.
В политику он бросался с такой страстью, что эта страсть часто казалась эротическим взрывом, сублимировавшимся в идею. Но никогда это не было чем-то глубоко продуманным. Он всегда лишь импровизировал и, импровизируя, возглавлял уличные демонстрации; вообще он был человеком благих пожеланий, но несобранный, действующий без определенной цели. И все-таки власти вознамерились сбросить его со своей шеи, он вынужден был скрыться от них в Швейцарию, где издавал оппозиционную газету. Вернувшись на родину перед самым покушением, этот хорватский Дон Кихот, поменяв прежде несколько партий, начиная от Партии права{5} до социалистической, стал открыто называть себя лояльным анархистом. Но и как лояльный анархист он снабжал деньгами участников покушения для приобретения оружия и позднее, когда сам был арестован по подозрению в соучастии, не отрицал, а смеясь, признал это. Его отпустили, но он поехал в Словению и там начал нелегально выпускать антиправительственную газету. Вскоре его снова арестовали. Неужели из-за этих печатных изданий? На этот раз будто бы не по политическим мотивам, а за подлог.
Этому человеку, который всю свою жизнь только дарил и раздал почти все свое состояние, суждено было сесть в тюрьму как обыкновенному мошеннику. Подобное обвинение ему, по крайней мере, предъявили с намерением таким образом его политически скомпрометировать. Мошенничество якобы состояло в том, что во время пребывания в Словении он представился владельцу ресторана как крупный землевладелец и вручил ему за произведенные расходы не имевший покрытия фальшивый чек. Проездом через Загреб владелец ресторана предъявил этот чек в банк для оплаты. Однако банк отказался оплачивать чек, так как на счете Петковича не было больше ни вкладов, ни кредитов. Не зная в то время о его местопребывании, владелец ресторана заявил о нем в полицию. И хотя там с нетерпением ожидали получить против Петковича подобный материал дело все же могло быть улажено без последствий для Петковича. Спасти его мог свояк, адвокат Пайзл, который немедленно был извещен полицией. Однако у Пайзла были свои основания не идти на такой шаг. Более того, он вместе с полицией расчетливо использовал случай так, чтобы шурин без проволочек оказался за тюремными воротами.
Слух об этом, клянясь в его истинности (слышал, говорит, от самой полиции), пустил по тюрьме две недели назад журналист Мачек, и этим слухом заинтересовался Юришич, особенно когда почти одновременно с Мачеком вследствие действительного и куда более значительного обмана в тюрьму попал сам доктор Пайзл. Взволнованный более всего тем, что доктор Пайзл был его защитником на процессе, Юришич попытался получить достоверные сведения от самого Петковича. Напрасно, ибо Петкович, соглашаясь, впрочем, что Пайзл хочет взять его под свою опеку, избегал разговоров о том, что в тюрьме он находится благодаря Пайзлу. Однажды, хоть это и не в его правилах, он даже рассердился, что о его свояке можно вообще подумать нечто подобное. Но почему тогда Пайзл, вопреки показной сердечности, уклоняется от встреч со своим шурином, и почему тот с появлением Пайзла стал терять прежнее веселое расположение духа, ходил смущенный и постепенно мрачнел? Знает ли он всю правду, щадит ли Пайзла ради своей сестры Елены, а потому терпеливо сносит все? Не желая ни перед кем раскрываться, прощая, сносит? Да, может, он именно из-за того и погибает, что всех прощая, страдает от мысли, не чрезмерна ли жертва?
Прежде чем Юришич вошел в камеру к Петковичу, он заглянул в глазок. Возможно, Петкович опять пишет свои прошения в придворные канцелярии, в которых утверждает, что невиновен, и просит у императора помилования. Такие прошения он строчит уже месяц, по два-три в неделю. А в последнее время, сочиняя их, он бывает молчалив и с недоверием смотрит на каждого, кто заходит к нему, боязливо и поспешно прячет бумагу в ящик стола.
Однако на этот раз, хоть перед Петковичем и лежит бумага, он не пишет, а рвет ее на мелкие кусочки. Неужели это он просьбу к императору рвет? Бумажные листы неисписаны. Сидит Петкович, повернувшись боком к окну, поднял вверх голову, на пальцы свои не смотрит, а с них спархивают белые хлопья бумаги. Верхняя фрамуга открыта. По стеклу горизонтально лежащей рамы с разбросанными по нему крошками хлеба расхаживают голуби, постукивают клювами, воркуют в альтовом регистре.
— Гугугу, гугу, — повторяет за ними Петкович, в глухом его гугуканье чувствуются какая-то радость и насмешка. — Гугу, гугу…
Вот он поднял руку, шлет голубям воздушный поцелуй. Потом встает во весь рост с полной горстью бумажных хлопьев и рассыпает их по стеклу. Голуби испугались, вспорхнули и тут же снова сели. Клюют, в поисках крошек переворачивают клочки бумаги. И не понимает Юришич, что же здесь все-таки происходит, и в то же время ему до боли ясно, что Петкович на самом деле принимает бумажные обрывки за кусочки хлеба и хочет ими накормить голубей.
— Гугу, гугу, — гугучет Петкович и снова садится, озаренный светлой улыбкой. Он бросил взгляд в сторону двери и рассмеялся, но тут же замолк, наверное, приметив, что за ним наблюдают через глазок. Юришич отпрянул в сторону. Но уже ничего иного не оставалось, как войти и улыбаться самому, чтобы развеять испуг, охвативший Петковича.
— А, это вы? — сразу успокоился Петкович, как только увидел его. И в прежнем своем добродушном настроении засуетился в узком пространстве камеры, подыскивая, куда бы усадить гостя. — Пожалуйста, пожалуйста, господин Юришич! — он наконец предложил ему стул, а сам пристроился на койке.
С улыбкой, которой, в сущности, хотел скрыть свое возбуждение, Юришич сел на стул.
— Я вам помешал, господин Петкович, а вижу, и вашим гостям, — Юришич посмотрел в сторону опустевшего окна, скрип открываемой двери спугнул голубей.
— О, ничего, ничего, они опять появятся. Мы с ними старые знакомые, еще из Безни.
— Но голуби не едят бумагу.
— Бумагу? Ах, да! Видите ли, хлеб унес тот мальчик, все его зовут Грош. А потом, раз я мог надуть владельца ресторана, ха-ха-ха, почему бы не обмануть немножко и голубей! Это ведь ненаказуемо.
— Я не верю, господин Петкович, что вы кого-то могли обмануть, тем более хозяина ресторана. Вы сами называете это надувательством.
— Надувательством? Откуда вы взяли? — Петкович встал, улыбка исчезла с его лица, и какая-то тоска мрачной тенью скользнула по нему. Но тут же Петкович снова просветлел. — Вы думаете, что я сбил с толку голубей или в самом деле принимаю эти бумажные обрывки за крошки хлеба? Нет, нет, я знаю — это просто бумажки. Кто вам сказал, что я поступил нечестно с хозяином ресторана?
— Никто. И не вы — вас кто-то одурачил. Я все время задаюсь вопросом, — украдкой заглянул Юришич в лицо Петковичу, — уж не сделал ли это доктор Пайзл?
— Доктор Пайзл? — снова нахмурился Петкович и тут же улыбнулся. — Да, когда он был мальчишкой — мы давно знакомы, вместе учились в гимназии, — он безумно любил ловить голубей бечевкой на приманку из кукурузных зерен.
— А не случилось ли ненароком, что и вы, господин Петкович, проглотили кукурузное зерно Пайзла? Вы верите, что он вам добра желает? Я, впрочем, не знаю. Мне только кажется, что именно он затащил вас на какой-то бечевке в эту камеру.
Чтобы сгладить резкость своих слов, Юришич улыбался. С Петковичем, как видно, надо быть осторожнее, вот он будто снова забеспокоился, вздрогнул, встал с койки: понял его, теперь, вероятно, точно понял. До этой минуты он словно был мысленно с голубями.
— Чего вы хотите? Кто вам это сказал? Знаю — Рашула. Он все время хочет натравить меня на Пайзла.
— Как? — встрепенулся Юришич, но тут же осекся. Он знал, что между Пайзлом и Рашулой существует глубокий разлад, и еще заметил, как Рашула в последние дни постоянно трется возле Петковича. Без сомнения, все сказанное Петковичем верно. Но почему Петкович полагает, что он хочет натравить его на Пайзла? — Мне сказал не Рашула, а Мачек. Это ваш старый приятель.
— По-вашему, Мачек мне приятель? Я полагаю, он скорее приятель Рашуле, а не мне.
— Это я и сам заметил. Но мне кажется, что и доктор Пайзл вам не друг.
— Пайзл не друг даже самому себе. Он друг и приятель только своей жене. Все ради женщины и делается, господин Юришич, ради женщины. Понимаете ли вы это? Но я им прощаю, я всем прощаю.