Все стали патриотами или, по меньшей мере, заткнулись. А сын президента, по-большому счету, в одночасье разбогател.
Так властьимущие обеспечивают будущее своих детей и одновременно учат бескорыстно любить отчизну.
Если государству нужна твоя жизнь или деньги, оно тут же называет себя Родиной.
Поэтому нечего лицемерить.
Власть – имущим!
А вся власть – Советам безопасности!
Остальное рвите друг у друга сами.
Это и называется демократией.
В киосках еще можно было купить некогда центральную газету «Политика», но югославское телевидение из Белграда уже не транслировалось.
Зато коробейники на площади Республики вовсю продавали портреты поглавника-фюрера фашистского государства Анте Павелича, чьи черные, как униформа, усташи в свое время создали благодаря Гитлеру независимое государство.
Они ввели единое католическое вероисповедание, объявили войну Советскому Союзу, направили на Восточный фронт своих солдат и повелели за каждого погибшего усташа казнить десять заложников. И еще, очищая независимое государство, усташи построили 24 концлагеря, вырезав во имя веры и свободы сотни тысяч сербов и практически все сорок тысяч здешних евреев.
– Мне повезло, – по-солдатски прямо сказал президент, однажды наградивший себя сразу девятью медалями уже своей новой Хорватии. – Мне повезло, что моя жена не сербка и не еврейка…
Так закалялась сталь независимости на неисповедимых путях в Европу.
В редакции либеральной местной газеты, куда я забрел за ответом, что, на взгляд журналистов, происходит в их стране, которая почему-то еще называлась Югославией, коллеги стушевались и не знали, как разговаривать.
Я встретил растерянность, страх и… Жарко.
Он оказался хорватским сербом и пришел в газету, чтобы сообщить никому не нужную новость. Опасную для тех, кто ее знал. И прежде всего – для журналистов, не желающих рисковать своей работой и положением.
В смысле, положением лежа – самым престижном и безопасном при стрельбе по команде сверху.
В университете молодые националисты-усташи тайно составили списки студентов-сербов и, как объяснила Жарко взволнованная подружка хорватка, в лучшем случае, не сегодня-завтра могут начаться этнические чистки, то есть бойкот и избиения. А там недалеко и до резни…
– Я боюсь, – понизил голос Жарко. – Я боюсь и все. Что-то вдруг случилось в нашем мире. Мы живем в небольшом городе в глубинке Хорватии, но вместе с братом учимся в столице. И каждый день звоним домой родителям, отмечаемся, чтобы они не волновались. Не закончится для нас это добром. Тем более, – добавил он, – что усташи уже не просто маршируют с флагами и факелами, но и создают свои батальоны смерти.
– Где? – насторожился я, памятуя, что люди любят запугивать и себя, и других, поскольку это дает им смелость жить дальше. Почем зря.
– Да рядом с Загребом, километров сорок… – Жарко пододвинул к себе вторую рюмку сливовицы, в деревне Кумровец, где Тито родился. Я слышал, что там формируют хорватский спецназ из эмигрантов. Они и начнут резать, когда дадут команду выступать…
Утром я сел в рейсовый автобус до местечка Кумровец…
Таксист забросил меня прямо под шлагбаум, за которым среди леса стояли бараки военного типа. Глянул исподлобья, затем молча, не пересчитывая, взял деньги и сразу умотался.
– Надо было дать меньше, – подумал я и огляделся.
Лето рыдало и свистело, как пьяный курильщик в духоте бронхиального похмелья. Проселочная дорога между деревьями блудила куда-то налево, в сторону. Но далеко и виртуально. А заканчивалась буквально под ногами. В реальности.
Первым и единственным желанием было рвануть назад. Не знаю, куда, но подальше.
– Эй, – плечистый качок в майке и зеленых камуфляжных брюках, заправленных в высокие армейские ботинки, одной рукой метко навел на меня полуавтоматическую винтовку. – Ком цу мир… Пошли, мол…
В предбаннике штаба, похожего на полицейский участок, старший по виду офицер, но без знаков различия и при полном камуфляже американского образца, начал проверять мои документы. И запутался, что не мудрено.
По-английски он почти не говорил или прикидывался, но понял, что я западный журналист, который как-то узнал о возрождающейся хорватской армии, о ее первом подразделении.
Вот и примчался, без сопровождения, аккредитаций и разрешений, чтобы познакомиться с бойцами демократической страны и рассказать о них всему миру, если можно.
А ежели нельзя, то значит нельзя, и пора возвращаться обратно в Загреб.
Он явно не знал, что со мной делать, и более часа болтался где-то в глубине здания, дозваниваясь начальству и пытаясь получить внятные инструкции. Охраняющий меня солдат решился со скуки поговорить по-немецки.
Я напрягся, отчаянно кивая, но кроме «хенде хох» и «Гитлер капут» в голову ничего не приходило. Видимо, работала генетическая память и дурная наследственность. Кто ж знал тогда, что мои деды и прадеды не за тех героически воевали…
Современное, из мира кино, «дас ист фантастиш» я проговорить постеснялся, решив, что это не к месту.
Пришлось молчать, с интересом оглядываясь по сторонам и глупо, по-американски, улыбаясь всем, каждому и главное – себе.
Вскоре стало понятно, что я арестован, и даже отлить в туалет повели в сопровождении двух бойцов, которые, не отрываясь, отслеживали там каждое мое движение.
– Поцы, – беззлобно подумал я, поймав из-за этого последнюю каплю в штаны.
Двое парней, лет под тридцать, подсели ко мне, сменившись из караула. На одном была просто зеленая футболка, заправленная под ремень с армейским ножом, перехваченным у рукоятки кожаной петелькой на кнопочке. На другом – рельефно обтягивалась черная майка с черепом и костями и готической надписью: «Смерть сербам».
Они оказались эмигрантами из Австралии и Аргентины. Оба – из организации усташей, чьи родители после войны ушли из страны вместе с немцами, а затем перебрались куда подальше.
– Мы приехали бить сербов, – поочередно отстрелялись они, обрадовавшись возможности поговорить по-английски. – И коммунистов. Но это одно и то же…
Больше парни не успели ничего сказать, поскольку снова возник старший, деловой, как вышибала при должности, и резко прогнал их восвояси. Насколько я понял, он упрекнул охранника в том, что тот разрешил разговаривать с задержанным, и от этого, не скрою, внутри поплохело.
– Грохнут к чертовой матери – и концов не найдут. Да и искать некому.
Я остановился даже не в гостинице, а в типовой девятиэтажке какого-то микрорайона, у частной хозяйки, встреченной на вокзале.
На стенах висели плакаты с видами единоборств. Ни инструкций, ни флажков, ни шевронов. Ничто не напоминало об армии или о государстве, и это было красноречиво и тем более тревожно.
Еще через час двое в штатском и полицейский с постным лицом хлебореза подогнали гражданскую машину и, зажав меня с двух сторон на заднем сиденье, куда-то повезли. Они были очень недовольны жизнью или мной. Возможно, обоими.
– У нас не курят, – только и сказал полицейский, когда я попытался размять тишину сигаретой.
Машина шла по узкой сельской дороге, весело и с ветерком, вроде как прямо. И вдруг свернула в сторону, в лес, похожий на густые хвойные посадки.
Мы запрыгали на колдобинах, и тени от ветвей побежали по лицам, немые и липкие. Как моя ладонь.
– Выходи, – показал полицейский, когда мы, наконец, выехали на какую-то полянку, окруженную деревьями и кустами. И добавил по-хорватски: – Покури. Может, больше и не придется…
– Курить вредно, – хмыкнул другой, штатский.
Твою мать…
Они вышли, разминаясь, и встали с трех сторон, не глядя. Они вообще за все время ни разу не тюкнулись в мою сторону. Словно меня и не было.
«Господи, – прикурил я, удивляясь отупелому спокойствию в руках и в душе. – Господи… Никогда и никуда больше не полезу. Никогда, Господи… Зачем она мне, их эта война? Господи, пронеси…».
Мы словно остались вдвоем во всем мире.
Он, которого почти нет.
И я, которого почти не было.
Слова всплывали из ниоткуда, как средневековье окружающих лиц. Безликих, но заполняющих пространство и даже небо. Глаза мои были пусты и расслаблены, почти беспечны, хотя я старался видеть всех сразу. И их, но особенно листву.
Ветер выл к непогоде. И солнце хорватской свободы скалилось в рябой траве, метающейся в тени безымянного, как я, лесного дерева.
Сигарета догорала.
– Хорошо у вас здесь, красиво… – я бросил окурок, растер его, как государство человека, и, подняв голову, вдруг наткнулся на то, что все трое смотрят на меня.
– Ну что, поехали, бандеры… – Они удивились, не ожидая услышать русскую речь. Но промолчали.
И мы поехали.
– Ты, парень, не понимаешь: война начинается… – дернулся, копаясь в бумагах, мужик в кабинете местного здания госбезопасности под названием министерства информации.