Соседи тогда, на свою голову, предложили мне поехать с ними: для моральной поддержки дочки. Тем более на их машине. Это был шанс мотануться в областной центр – как на праздник, в большой город. При регистрации участников события строгая женщина спросила меня, стоящего рядом с конкурсанткой:
– Вы вместе?
– Вместе.
– Вы тоже пишете стихи?
– Тоже.
И записала на выступление. Меня вызвали перед аудиторией, и было страшно. Но интересно. В шестнадцать лет все страшно интересно. Я читал.
Да, сном и только сном
должны ее назвать.
И в этом мне пришлось
сегодня убедиться.
Жизнь – только сон.
А я-то думал явь.
Я думал – это жизнь.
А это – снится…
Смех смехом, но неожиданно меня назвали лучшим молодым поэтом области. Но зато я впервые почувствовал, что такое молчаливая «вата» вокруг тебя. Когда в той же машине, с теми же соседями возвращался в родной городок. Боже, как они меня тогда молча ненавидели.
Потом это повторялось не раз, но уже привычней. Некогда было обращать внимания и тем более реагировать – если оглядываешься по сторонам, потеряешь цель впереди.
Так, той же осенью, едва начались занятия в школе, я оказался в местечке Каролищевичи, под Минском, в Доме творчества Союза писателей Беларуси, куда съехались и состоявшиеся молодые литераторы, и маститые.
Из уже признанных и известных, поскольку поэты, я запомнил тогда Ольгу Ипатову и Алеся Рязанова. Имена прозаиков, да еще в основном пишущих на белорусском языке, мне ничего не говорили. Это была замечательная и очень окрыляющая поездка. Первая самостоятельная – из дома. И сразу – среди интересных людей постарше. Вскоре из республиканской редакции программ для юношества ко мне приехал журналист, перевернувший всю мою небогатую тогда на события, но потому и благополучную жизнь. Он сделал, поскольку я на семинаре был самым молодым, передачу. И настолько удачную, что ее поставили в «День Белоруссии» на Всесоюзном радио. Тогда ежегодно проводились такие переклички: каждая республика получала один «радиодень» для лучшего своего вещания, но уже на весь Советский Союз.
Меня завалили письмами. Со всей страны. В основном девочки. Неудивительно, что полгода спустя, сдавая экзамены за среднюю школу, я уже нацелился на журналистику. Военную – это было близко. Или гражданскую. Мне понравились игры в интервью и главное – возможность встречаться и рассказывать об интересных людях.
В четырнадцатиметровой квартире из одной комнаты, где мы жили втроем и которую, наконец, получили после, казалось, вечной мельтешни с соседями, родители разрешили мне повесить над столом портрет Че Гевары, вырезанный из журнала. Накануне я с придыханием читал там отрывки из его предсмертного «боливийского дневника», каким-то чудом напечатанные.
Странно, но именно эта фраза – «каким-то чудом» – мне и сейчас кажется очень типичной для всего советского периода. Все лучшее и светлое происходило там почему-то «каким-то чудом». И книги, и музыка, и любые прорывы – все. Словно все талантливые и энергичные люди Советского Союза, независимо от национальности, были немножечко евреями. И им приходилось не просто пробиваться в жизни, как всем, но еще и через немотивированные зависть и злобу. Талантливый или неординарный – уже не такой, как большинство из тех, кто рядом, уже мишень. Какая разница – в строю, как тогда. Или в толпе, как сегодня. Все равно режет глаз. Потому, наверное, среди талантливых и увлеченных крайне редко встречаются патологические антисемиты. Любящим свое дело некогда ненавидеть. Они сами многими ненавидимы.
Эта тема впервые прозвучала в нашем доме, когда перед окончанием школы я, было, нацелился на институт международных отношений в Москве.
И отец сказал:
– Из нашего военного городка? Из провинции? Даже не суйся. Впустую. Там берут «своих».
А мать сказала:
– Не стоит, сын. Я же еврейка.
Мне это было не очень понятно – ну и что? Среди первых коммунаров вон сколько евреев… А нацизм давно уже победили. Выстоявшие. И оба моих погибших на фронте деда тоже. Коммунист и антисемит так же противоестественно, как христианин и черносотенец. Это же очевидно.
Мать со мной не спорила. У нее был свой опыт. Сермяжный, как светофор. Мать с восьми лет осталась одна – сиротой военных лет. Беспризорничала в Казахстане, ночуя в подвалах и разнося воду на базаре, чтобы накормили. Но потом попала в детский дом, после того как по совету кого-то написала письмо самому Сталину. Как ни странно, письмо не просто прочитали. Мать нашли и направили на Родину, в Беларусь. Только в некогда родном доме уже жили другие. Те, кто пересидел войну. Живьем. Им и досталась Победа. Никаких бумаг у нее, девочки войны, не было. Родные погибли, но национальность осталась. Это и был ее паспорт. Ей и в голову не пришло потом, при получении своих документов, отказываться от родителей, чтобы записаться русской или белоруской. После детского дома было не до учебы, и она пошла на завод, к станку. И однажды, на танцульках в парке, встретила моего будущего отца – молодого русского лейтенантика с летными петлицами. Так получилась любовь, а потом и сын.
Пару раз я слышал ребенком, что ее где-то назвали «жидовкой». Мать сразу же, не вступая в спор, по-детдомовски, давала в шнобель. Ее там не учили манерам – ее учили выживать. И она обидчиков называла недобитками и считала, что так говорят и думают только те, кто сотрудничал с фашистами в войну.
– Шаройки, – говорила она. – Жмых, отбросы от муки. Полицаи и их подросшие дети. Они-то выжили.
Отцу, правда, тогда тоже досталось. В 1953 году, незадолго до смерти Сталина, началась раскрутка антисемитского «дела кремлевских врачей», которое ударило по всем евреям Советского Союза. И отца, только недавно вышедшего из военного училища, вызвали в «особый отдел». Там ему предложили развестись с молодой женой, потому что она еврейка.
– Так надо, – сказали. – Иначе можешь проститься с армией.
Отец отказался. Русские ведь тоже разные. Как все – есть и настоящие, и ряженые. Он, по-моему, так до конца жизни и не научился делить людей по национальностям. Ему это было не нужно, с самолетами.
Но Сталин умер, и все затихло. Команда не поступила, а в армии все по ней и делается. Это вам не гражданская жизнь, где рвать могут без прямого указания сверху. А по поветрию, на опережение.
Так они и жили, по военным городкам и квартирам с соседями. И я с ними. Как все, праздновал полеты в космос или радовался первому телевизору в доме, на который к нам сходились все соседи посмотреть фильм или спортивный матч. Как все, болел за хоккейную сборную страны. Как все, каждое лето ездил в почти бесплатные летние лагеря и переписывал записи «Битлз», а потом – Высоцкого. Танцевал шейк и носил бесстыдные по размерам брюки-клеш. Как все, мечтал стать летчиком, врачом, геологом или журналистом. Главное, что-то делать настоящее, независимо от заработка. Я не помню ни одного ровесника, который бы хотел стать кабинетным начальником или торговать. Мы хотели быть, а не казаться.
Университет меня удивил сразу. С одной стороны, все было интересно, и само понятие «студент» звучало престижно. Но в первые же недели я был шокирован, услышав от многих однокурсников, что они поступали при помощи своих родителей или их должностей. Еще через несколько месяцев с новыми друзьями мы сошлись во мнении, что надо бы что-то делать, кроме конспектирования лекций. Например, выпускать юмористическую настенную газету на факультете. Официальная была и так, но ее делали сухие, приближенные к деканату старшекурсники. У меня уже был в школе свой давний опыт самостоятельного «издания». В четвертом классе мне стукнуло в голову делать свою газету. Нарисовал ее на ватмане, тиснул, как положено тогда, передовую статью, свои стихи и какую-то заметку. Назвал все это чудо «Авророй» и, придя перед уроками, повесил в классе, убежав подальше. Газету тогда сняли. Родителей вызвали в школу. А со мной провели беседу о том, что без разрешения самому делать такое нельзя. В школе надо только учиться. Вот потом…
Потом, в университете, я и предложил сделать настенную газету, чтобы жить было веселей. Мы, четверо, каждый во что-то горазд, сидели несколько ночей и сварганили первый выпуск ко Дню армии, в феврале. Я написал юморной текстик, кто-то наваял о нашей учебе, а Ирка, умница, умеющая рисовать, оформила все это под общим названием «Эй, ухнем!» Без политики. На политику нам было наплевать. Это оказалось как раз чревато последствиями. В коридоре факультета журналистики газета провисела три часа.
– Что-то будет, – сказала Ирка.
И – как чувствовала. Геморрой с Гоморрой. Прицепились к тому, что над моим текстом была нарисована смешливая обезьянка под пальмой. Но в военной форме и отдающая честь. Нас обвинили в очернении армии – защитницы людей. Больше всего досталось мне и художнику. Пригрозили отчислением из университета. Рановато после первой же сессии. Мы пытались объяснить, что нас неправильно поняли, и каялись. Мы хотели учиться. Даже заткнувшись.