— Будет тебе работёнка, бедовый человек, — неторопливо усаживался в бричку Охотников. — Пасеку я зачинаю с вёсны.
— Милостивец, я ж самый что ни на есть пасечник! На заводе-то я промаялся всего ничего, а так всё с пчёлами у себя на Кубани, на хуторе Янчиковом! Люблю пчёлок, ах, люблю!
Охотников уже года три искал настоящего пасечника, истого пчеловода, знатока этого тонкого, мудрого дела, но попадался народ не толковый. А один наёмный, из ссыльнопоселенцев, так даже загубил пчелиные семьи и трусливо улизнул.
— Запрыгивай в бричку, — велел Михаил Григорьевич и перекрестился на зазвеневший с Богоявленского собора колокол.
Пахом и вправду оказался умелым пчеловодом. В течение зимы сам изготовил ульи, закупил в Заларях и Черемхове пчелиные семьи, и через три года пасека приносила Охотниковым около тридцати двух пудов мёда. Михаил Григорьевич уже намеревался с нынешней весны расширять её.
Пахом в длинной, белой, с красным ярким шитьём рубахе подошёл к бричке, в волнении ожидал христосования.
— Христос воскресе, Пахом.
— Воистину.
Хозяин и работник облобызались.
— Что пчёлы?
— Слава Богу, как сказывал тебе намедни, Михайла Григорич, пчёлы перезимовали благополучно, вскорости улья начну выставлять вона в тех закутках. Ещё семью у черемховской артели прикупить бы: стоящи у них пчёлки, трудовиты!
— Прикупим, Пахом, прикупим, — осматривался Охотников. — Будем расширяться. Купцы уж на пятки мне наступают, а их теребят поставщики ажно из самого Петербурга. Славен, одначе, наш сибирский медок в Расеи.
— Христос воскресе, барышня, — неуверенно принаклонился к Елене Пахом, но она с ласковой улыбкой отозвалась, и они расцеловались. — Позвольте писанку преподнести вам, Елена Михайловна, — протянул он девушке на своей большой ладони расписанное тончайшими узорами бирюзовое яичко. Елена осторожно приняла подарок.
— Батюшка, что же мы преподнесем Пахому?
— Ваш батюшка меня и так своими милостями одарил сполна, — смущённо сказал Пахом.
— На задке брички, в схроне с сеном, пошарь-кась, дочка: штоф тарасуна преподнеси.
— Премного благодарен, премного благодарен, милостивцы вы мои, — неуклюже, но низко кланялся растроганный Пахом, принимая выпуклый штоф.
«Пока я силён да с капиталами — мне всяк готов угождать, — подумал Михаил Григорьевич, в котором снова пробудились сердитые чувства к людям, пытающимся отнять у него обильные Лазаревские покосы и пастбища, которые он и его отец холили. — А ежели ослабну мал-мало — загрызут, чай. — И мрачные чувства так поднялись в нём, захватили его душу, что он уже не помнил о Пасхе. — Вот выправлю бумаги на луга — на пушечный выстрел никого не подпущу к ним. Ишь, миром хотят меня задавить! Посмотрим! Охотниковская порода живущая, хваткая!» Пошёл лугом, ощетиненным подгнившей стернёй. Закинул руки за спину и по-стариковски сгорбился. Солнце уже палило. Стало по-летнему жарко. Пахло вощиной и мёдом вперемежку с горьковатым дымом: в сельце-хуторе Глебовке, видимо, жгли на огородах картофельную, плохо просохшую, ботву.
Пахом полагал, что хозяин войдёт в избу, потом обозрит улья, инвентарь, о чём-то распорядится, за что-то незлобиво взыщет своим обычаем, но хозяин зачем-то дальше, дальше уходил по лугу, который двумя-тремя мягкими перекатами скрывался в придымлённой приангарской дали. Пахом помялся на месте с объёмным штофом в руках и покорно побрёл за хозяином, ожидая распоряжений.
Михаил Григорьевич издали сказал работнику:
— Всех, Пахом, гони с луга поганой метлой!
— Ась?
Охотников тяжело помолчал, бесцельно, но жёстко растирал носком сапога словно бы окостеневший комок суглинка.
— Славные, говорю, Пахом, луга. Надобедь вона туё ложбинку под утуги огородить: люблю, вишь, бурятский манер!
— Сварганю! Пущай везут побольше назёму.
— Ожидай подводы. А вона за тем леском будем рубить хотон — на лето пригоним стадо коров с овцами.
— Сооружу, Михайла Григорич. Ты мне дай дюжего артельного в сопомощники — к маю тебе уже будет стоять хотон. Загоняй в него хоть три стада.
— Получишь и артельного, и тонкий кругляк. — Михаил Григорьевич присел на корточки, похлопал ладонью жёсткую землю, вдохнул ноздрями горчащего дымного воздуха. — Важна, зараза, — выговорил хрипло, но нежно.
— Ась?
— Айда, говорю, во двор: покажи, справно ли хозяйство.
— Завсегда готов, Михайла Григорич, отчитаться по всем реестрам и табелям. — Молча вернулись к бричке. — Не желаешь ли, Михайла Григорич, медовушки отведать? С осеней стоит — накрепла, нагуляла хмеля.
— Угощай! Медовуха у тебя, Иваныч, знатная. Ленча, прибивайся к нам!
Расположились на узком, захламлённом дворе за грубо сколоченным столом-верстаком, пили холодную, шипучую медовуху из больших деревянных кружек, нахваливали Пахома.
— Бабу тебе, Пахомушка, пора завесть, — наставительно-ласково сказал Михаил Григорьевич, враз выпив вторую кружку и громко крякнув. — С бабой-то крепче осядешь на сибирской земле, а то думка о Кубани, поди, не оставлят?
— С таким добрым хозяином, как ты, Михайла Григорич, мне и Сибирь — втройне Кубань. Сердце моё прикипело к этой земле. А баба… имеется одна бабёшечка, солдатка батрачка с соседнего хутора.
— Грех… при живом-то муже… — подвигал бровями хмелеющий Михаил Григорьевич.
— Так на японской он сгинул у неё — ни весточки уж скока годов.
— Н-да, — задумчиво покачал головой Охотников, — японская поглотила православного люду — страсть.
— Поговаривают, на немца царь сбирается войной.
— С немцем пригоже нам дружбу водить: он один нас, православных, по-настоящему понимат и ценит. Ну, за твоё здоровье, — поднял кружку и с наслаждением выпил до дна. — У-ух, хор-роша! Вот давай-кась оженяйся на своей солдатке, а станешь семьянином, окоренишься — возьму тебя в пайщики по медовому делу. Размахнёмся так, что мёд отселева будет по всей Расеи рекой течь, — подмигнул Охотников.
— На паях с тобой, Григорич, я завсегда готов! Да капиталов у меня, вишь, не водится. Я тута у тебя всё одно что беглый каторжник — прячусь от властей.
Елена тянула медовуху, рассеянно слушала отца и Пахома, смотрела в луга и улыбалась своим пьянящим мыслям: «Господи, Ты наполнил мою душу Пасхой, заронил в меня ожидание чего-то большого и радостного — так дай же мне, чего я хочу! Любви, любви! Снизойди!»
Девушке показалось — вслух произнесла эти сокровенные слова, и сердце её пугливо сжалось.
— Я тебе плачу? — притворяясь сердитым, спросил Охотников у Пахома.
— Благодарствую, Михайла Григорич. Не забижаешь.
— Вот и копи — копейку к копейке, алтын к алтыну, целковый к целковому. А я тебе буду пособлять. Мне добрый работник ценней денег и злата-серебра! Ты для меня постарайся — я для тебя расстараюсь. Ничё — расплатишься с казной! И капиталы свои заведёшь! — Охотников вдруг крепко взял Пахома за рубаху, властно и низко пригнул его к себе и в самое ухо горячо шепнул: — Только будь мне верным… как пёс.
— Для тебя, Григорич, живота не пощажу. Ты меня знаешь.
— Будя, будя, — неестественно, тряско засмеялся Михаил Григорьевич, искоса взглянув на отстранённо сидевшую Елену. — Перепил я, одначе. Пора, дочка, трогаться в путь — засветло охота к братке попасть.
Елена направилась к бричке, но у неё закружилась голова, перед глазами поплыли луга, лесистые балки и огромное жаркое небо. Покачнулась, однако успела ухватиться за прясло.
— Сладко, а с ног валит, — растерянно улыбалась и встряхивала головой, с которой сползла на землю шаль.
— То-то же! — важно поглаживал бороду Пахом. — На вашу свадьбу, барышня, берегу бочонок: всем будет и сладко, и пьяно.
9
Когда стронулись, Елена попросила вожжи и погнала отдохнувшую, поевшую овса Игривку. Бричку могло опрокинуть на частых колдобинах и рытвинах. Отец супился, но не одёргивал дочь: его тоже захватила шибкая, устремлённая езда. Видел глаза напряжённой, всем корпусом подавшейся вперёд дочери — они горели каким-то жадным, ненасытным огнём, а жестковатые морщинки рассекали окологлазье: Елена сильно щурилась, словно бы пытаясь рассмотреть что-то крайне важное и значимое впереди. Но кругом на десятки вёрст стоял высокий сосновый лес, лишь изредка раскрывавшийся еланями. Далеко-далеко гудели на Иннокентьвской паровозы.
— Ух, девка-сорвиголова! — весело бранился отец.
По узкому деревянному мостку переехали на остров Любви, потом на заставленном телегами, полным народа и лошадей плашкоуте, который жутко скрипел и потрескивал, переправились на правый берег Ангары. По реке уносились вдаль хриплые простуженные голоса плотогонов, густой сажный дым парохода. Минули громоздкие, неухоженные Московские триумфальные ворота. Полюбовались издали изящной, похожей на сказочный теремок Царской беседкой, рельефными и зелёными, как роскошные кроны, куполами величественного Казанского собора, поклонились ему, накладывая крестные знамения. Ехали по улице Ланинской — вначале изысканно-городской, с нарядными церквями, гимназиями, духовным училищем и семинарией, кичливыми купеческими особняками, а дальше — как бесконечная, но тихая идиллическая деревня. Елена, тоскуя, часто поворачивалась на голубеющую родную гимназию, пока та совсем не скрылась за домами и заборами.