Эти несколько слов были произнесены столь невозмутимо, что не оставалось сомнений: Репнин не был свидетелем напряженного диалога с человеком в шубе. А может быть, он так произнес эти слова именно потому, что был свидетелем? С тех пор как они столкнулись с Петром в споре о дипломатии догматической и творческой (так, кажется, выглядела окончательная формула?), Петр видел Репнина не однажды, но каждый раз Петру казалось, что Репнин настойчиво, хотя и осторожно, пытается продолжить спор.
— Сегодня пришла почта с французской прессой, — сказал Репнин. — «Тан» поведал о презабавном случае, когда французский консул, чудом избежавший интернирования, продолжал оставаться консулом Франции в городе, занятом немцами, и выполнять свои обязанности.
Петр пристально посмотрел на Репнина. Ну конечно же, он обратился к этому рассказу о французском консуле в оккупированном городе, чтобы возобновить спор с Петром.
— А я полагаю, — воинственно реагировал Петр, — консул должен быть консульством, посланник — миссией, посол — посольством, если… даже город, в котором они находятся, и оккупирован немцами!
Они шли сейчас неосвещенным коридором, и было слышно, как затих шаг Репнина. Белодед жаждал поединка.
— Я вас не понимаю, Петр Дорофеевич, — заметил Репнин.
— Я тоже, признаться, не очень вас понял, — усмехнулся Чичерин. — Значит, консул — консульством, так, кажется? — добродушно подзадорил он.
Коридор был все так же темен, и только звук шагов и дыхание определяли, где находится каждый из идущих.
Петр подумал: настало время сказать все, что в нем тревожно зрело все эти месяцы, что однажды уже свело его в поединке с Репниным.
— Я хочу говорить только о дипломатии. Георгий Васильевич, — произнес Петр и огляделся. Комната, в которую они вошли, была самой солнечной в доме — она была угловой.
— О дипломатии? — переспросил Чичерин и закусил губу так, что бородка ощетинилась. — Ну что ж, о дипломатии и, быть может, чуть-чуть о жизни.
— Но предупреждаю вас. Георгий Васильевич, — сказал Петр и посмотрел на Репнина. — То, что я скажу, это мой взгляд на жизнь и людей, моя память, быть может, даже симпатии мои и антипатии. Это прежде всего я. Это много, для меня по крайней мере, но это и очень мало. Короче, хочу иметь право говорить только от себя. Можно?
— Да, разумеется. Это будет интересно мне, да и Николай Алексеевич, я думаю, не устранится, — заметил Чичерин не без лукавства, он-то великолепно понимал, кому в первую очередь Петр адресовал то, что намеревался сейчас произнести.
Петр оглядел комнату: три венских стула, которые стояли в разных концах, как повздорившие собеседники, — вся мебель, что еще здесь оставалась.
— Кто такой дипломат? Вот простой и бесконечно сложный вопрос, — заговорил Петр. — Ответ может быть один: тот, кому страна доверила говорить от своего имени с другой страной. Заметьте, доверила. Разумеется, помимо него есть много таких же, как он, и вместе они составят ума палату! Но в данном случае речь идет о нем, облеченном доверием. И сразу вопрос: коли народ ему доверил, может ли он, дипломат, вести себя так, как ведет себя капитан в открытом море?
— Как велит ему чувство долга, как требует разум? — нетерпеливо перебил Чичерин.
— Да, долг и разум! — подхватил Белодед, он любил эту способность Чичерина определять самое сложное понятие двумя словами, двумя динамическими словами — «долг» и «разум». — Как велит долг и требует разум, — повторил Белодед. Этот разговор начинался слишком стремительно — как при сильном ветре, вдруг не хватило воздуха. — Значит, может быть положение, — продолжал Петр, — когда один человек — я подчеркиваю: один! — станет своеобразным Наркоматом иностранных дел? Его слово и его дело — слово и дело наркомата? Я свободен в способе действий, лишь бы они были полезны делу и по характеру своему, ну, как бы это сказать… были достойны.
— Да, у вас есть это право, Петр Дорофеевич, которым вы не злоупотребите.
— У меня есть свобода действий, без которой нет дипломатии творческой, — продолжал Петр, он хотел вести разговор в прежнем темпе. — Я свободен решать, когда и с кем мне встречаться, к каким аргументам обратиться. Я свободен выбрать собеседников, ими могут быть банковские воротилы и туземные царьки, департаментские клерки и хозяева сахарных плантаций, сенаторы и председатели синдикатов, автомобильные короли… Я волен вести эту беседу так, как подсказывает мне мое сознание, разум, знание предмета, опыт. Я готов нести ответственность, самую строгую, за каждый свой поступок, каждое слово, но я прошу взамен одного — доверия.
— Слушаю вас, Петр Дорофеевич, и мне кажется, что я перенесся в девятнадцатый век, — как бы невзначай реагировал Репнин.
— Не понимаю вас, Николай Алексеевич, — заметил Петр.
— Это в те далекие времена, при примитивных средствах сообщения и связи, — заговорил Репнин вразумительно, — каждое посольство представляло собой остров в океане и должно было решать задачи, сообразуясь лишь с картиной неоглядного моря, которая открывалась из окна, решать на свой страх и риск. Ныне, в век аэропланов, беспроволочного телеграфа и железных дорог, в этом нет решительно никакой необходимости. Вы создали проблему искусственно, сегодня ее нет.
— Где ее нет? — спросил Петр, спросил горячо, он хотел обострения спора.
— Как… где? — изумился Репнин. — В практике дипломатии.
— Какой дипломатии? — настаивал Петр. Ему показалось, что он нащупал слабое место в позиции Репнина, и хотел его обнаружить воочию.
— Я лучше знаю дипломатию английскую, — скромно заметил Репнин, терпимым тоном он пытался умерить воинственность разговора.
— Так это же естественно, что там ее нет, этой проблемы, — заметил Петр воодушевленно. — Но там к дипломату нет и того доверия, которым располагаю я, дипломат новой России.
Репнин улыбнулся, улыбнулся саркастически, не стараясь скрыть своей улыбки — не часто он был столь откровенен.
— Дай бог, чтобы мы располагали завтра таким доверием, какое они имеют сегодня!
Петр поднялся так резко, что стул едва не опрокинулся.
— Дай бог им и впредь такую же меру счастья, но мне ее мало! — воскликнул он.
Вмешалась тишина. Даже Чичерин, только что настроенный иронически, насторожился.
— Да поймите же, что я не упорствую в своих заблуждениях, — заговорил Репнин, стараясь самим тоном, спокойно-доброжелательным, доверительным, показать, что он хотел бы вернуться к началу разговора. — Сами проблемы, которые предстоит решать дипломатам, стали много сложнее, чем были прежде. Нередко решить их не под силу одному человеку. Дипломатия блестящих одиночек отошла в прошлое, настало время мозговых трестов и в дипломатии. И техника дает нам эту возможность: даже если человек действительно находится посреди океана, он не чувствует себя там более одиноким, чем на Даунинг-стрит.
— Вы хотите сказать, что время самостоятельных действий для дипломата бесповоротно минуло, а доверие обременительно? — спросил Петр неожиданно, но Репнин только развел руками.
— Вольному воля, — сказал Николай Алексеевич, дав понять, что намерен стоять на своем.
Белодед заметил еще в Питере: самую трудную работу Чичерин делал ночью. Когда город уходил на покой и затихали ближние и дальние шумы, Чичерин гасил верхний свет, придвигал настольную лампу, клал перед собой стопку бумаги и садился за работу. В Москве Чичерин не изменил своего режима. Далеко за полночь, в предрассветный час, когда тишина, как и темнота, наиболее глубока и нерушима, были написаны все знаменитые чичеринские письма Ленину с проектами нот и телеграмм. Ленин мог вызвать Чичерина в полночь — от Спиридоньевки до «Националя», где первое время находились квартира и рабочий кабинет Владимира Ильича, а позднее от Спиридоньевки до Кремля в десять — пятнадцать минут можно управиться и пешком.
Чичерин вызвал Петра в третьем часу ночи.
Георгий Васильевич сидел за журнальным столиком, придвинутым к окну, поближе к батарее парового отопления.
— Нет, нет, пальто не снимайте, — поднял он ладонь предупредительно. — Кстати, и мне не лишне накинуть. — Чичерин пошел к вешалке. — Вот поставил стол у батареи, а она остыла. Сижу колдую, — указал он взглядом на просторный лист бумаги перед собой.
Петр взглянул и все понял: ну конечно же, это был план нового здания; Чичерин не оставлял своего намерения собрать Наркоминдел в одном доме. Им мог стать «Метрополь», его боковой подъезд, прилегающий к Китайгородской стене.
— Как должен выглядеть наш новый дом? Кстати, вы заметили там, на Мойке: все представительские комнаты, все эти золотые гостиные, банкетные, буфетные и рюмочные одеты от пода до потолка в шелк, а в служебных комнатах, где сидел наш брат, самая большая роскошь — фаянсовые умывальники и медные краны.