В начале июля вестоноши сообщили воеводам, что из Крыма в Дикое поле вышла орда.
Проклиная поганых на чем свет стоит, бросали ратники серпы и косы и шли в поход на окский берег — к Серпухову, Коломне, Калуге, Рязани.
Приближалась макушка лета, году сердцевина. Недаром прозвали июль липецом, когда цветет липа и тяжёлые пчелы берут мед с ее белых и желтых цветов; и еще нарекли страдником, ибо в июле начинались тё самые главные в земледельческом году шесть недель страды, за которые проходили и жатва, и покос, и когда воистину день кормил год; и называли его сенозорником, ибо от зари до зари валили мужики траву и метали сено в стога; да еще кликали июль грозовиком, из-за громов и молний, которые приносил он чаще, чем любой другой месяц.
Но на этот раз не оказался он для ратников ни липецом, ни страдником, ни сенозорником. Стал он грозовиком — и не из-за громов и молний небесных, а из-за грохота копыт и молний татарских стрел, которые надо было отогнать в степь.
Первыми ушли полки к Рязани и Калуге, вслед за тем — к Коломне и Серпухову. Обезлюдела Москва, затихла, опечалилась. По-всякому могло обернуться — всего тринадцать лет назад крымцы подошли к Москва на пятнадцать верст, спалив, вытоптав, и порубив все вокруг. Если бы не псковские да новгородские полки, подошедшие на подмогу, неизвестно, устояла бы и сама столица. Потому затихла Москва ныне и опечалилась. Тихо стало и на подворье Глинского. Недавние гости ушли с полками на Оку. Только он один не сел, как прежде, в седло, а остался дома, прихварывая и коротая досуги со стариком-лекарем Булевом. Николай несколько раз заставал их за разглядыванием диковинных таблиц, а как-то раз, удивленный, долго наблюдал, как лекарь с хозяином ясной безлунной ночью забрались, будто мальцы, на кровлю дома и, вертя головами, тыча перстами во все стороны, о чем-то горячо спорили.
И однажды, не утерпев, Николай спросил у Булева, зачем это они — два старых человека — чуть не полночи просидели на кровле?
Немец ответил княжескому слуге важно и поучительно:
— По альфонским таблицам, кои мы с князем изучаем, можно угадать будущее, если поймешь правильно расположение планет. Се есть великая тайная наука — звездословие, или же звездознание. Мы с князем ту науку чтим, хотя великими умельцами считать себя не можем.
— А какой вам от того прок? — простодушно спросил Волчонок.
Немец доверительно взял Николая под руку и сказал шепотом:
— Я знаю, что ты Михаилу Львовичу есть верный слуга, и тебе одному скажу. Когда князь жил в Болонье, туда приезжал великий маг и звездочет Мирандола. Он-то и предрек князю, что, пройдя через многие трудности, будет Михаил Львович владетельным государем. И князь верит в это всю жизнь.
Николай мало что понял из объяснения немца, только с того разговора почему-то стал спать очень чутко — все мерещилось, лезут князь и лекарь в полночь на кровлю и разгадывают стояние планет.
Но однажды ночью, Николай хорошо это слышал, не кровля заскрипела — прискакал во двор неизвестный. Прошел мимо дверей закутка до лестницы, ведущей ко княжеской опочивальне, быстро поднялся к Михаилу Львовичу и через короткое время ускакал прочь. Глинский, не дожидаясь рассвета, спустился в закут, где ночевал Николай, и разбудил его.
Волчонок не спал, но сделал вид, что спит, не зная, понравится ли хозяину служеское бессонное бдение. Вздрогнув как мог натуральнее, он раскрыл глаза и сказал сонным голосом:
— Чего стряслось? Кто это меня так середь ночи трясет?
— Я это, Николай, очнись.
— Господи! Михаил Львович! — Николай суматошно взметнулся, растирая ладонями лицо, приглаживая торчащие волосы.
— Оденься да подымись ко мне. — И тотчас ушел.
Когда Волчонок пришел в опочивальню, Глинский взволнованно ходил по покою.
— Утром поедешь в Новгород к Михаилу Семеновичу Воронцову. Скажешь ему: «Гости будут к Варфоломееву дню». Запомнил? А если Михаил Семенович спросит: «Какие гости?», ответствуй: «Гости из Серпухова». Запомнил?
Николай все повторил. Михаил Львович добавил:
— И скажи ему: «Просит-де князь Глинский к тому же дню тоже в гости пожаловать», а что он тебе ответит, то ты запомнишь и по возвращении доложишь.
Слуга, не ложась спать, принялся собираться в дорогу. Путь предстоял неблизкий, выехать следовало рано. Укладывая нехитрый припас, Николай думал: «Как оповестить Флегонта Васильевича? Вдруг да что-то важное кроется за этими словами?»
Едва рассвело, когда гонец, выехав с безлюдного еще двора, бросил на луку седла поводья и пустил коня вольной иноходью вниз по улице.
Было тихо и гулко в этот предрассветный час на Москве. Город досыпал последние блаженные минуты, когда куры начинают чуть покачиваться на насестах и петухи поводят во сне головами, но еще не кричат, а лишь пытаются похрипывать перед первым победным и заливистым криком, еще не брешут собаки, а только постанывают со сна, не решаясь согнать дремотную одурь, отлетающую вместе со мглою ночи, еще не скрипят ворота колодезей и не бьются в звонкие днища подойников тугие струи утреннего молока, но старухи и бабы уже вслушиваются сквозь редеющую дрему и ждут и первого петушиного вскрика, и скрипа соседнего колодезя, и глухого мычания очнувшейся скотины.
На Торгу меж столами и лавками ветер лениво переметал с места на место сор и солому.
Николай подъехал к закрытым кремлевским воротам и остановился над двумя стрельцами, бессонно несущими службу, однако же не так, как того требовали уставы, но с неким небрежением — привалив бердыши к воротам и не стоя на ногах, а разлегшись на утащенной с площади рогоже.
Чуть приподнявшись на локте, один из неусыпных караульщиков спросил с ленивою досадой:
— Кто таков и почто тебе в Кремль?
— По государеву делу я, — тихо произнес Волчонок, как велел ему отвечать в таких случаях Флегонт Васильевич.
Страж нехотя встал, лениво отряхнул сор и солому с кафтана.
Встал и товарищ его, недовольно ворча:
— Эвон, площадь и та пуста, и вся Москва спит, а тебе занадобилось в Кремль. — И, призывая в свидетели обширный Торг и еще более неохватную Москву, выбросил вперед руку, как бы приглашая Волчонка: изволь, убедись сам.
Николай, следуя взмаху руки, непроизвольно повернул голову и сразу же заметил на пустой площади двух верхоконных.
Они даже еще не въехали на Торг, а лишь приближались к нему с той стороны, откуда и он сам только приехал. И хотя было между ним и верхоконными саженей сто, почувствовал Николай, что всадники глядят именно на него и, более того, уже заметили, как он повернул голову и увидел их, наверное, потому же враз повернули коней и скрылись меж домами посада.
Николаю стало нехорошо и тревожно, будто те двое уличили его в чем-то постыдном, и он вдруг, потеряв терпение, крикнул раздраженно:
— С таким-то бережением несут ныне государеву службу?!
Стрельцы усердно навалились на створку ворот, и Николай, не дожидаясь, когда она отъедет до конца, втиснулся в образовавшуюся щель и въехал за кремлевскую стену.
Он скакал к избе государева дьяка, но в глазах у него все еще маячили двое верхоконных в одинаковых голубых кафтанах, на одномастных же серых жеребцах.
Вопреки обыкновению, изба оказалась пуста. Волчонок подождал немного, а затем решил сделать так, как учил его Флегонт Васильевич, предугадывавший многие поступки на всякие случаи жизни.
Николай достал из-за пазухи тонкую серебряную трубку, внутри которой был зажат черный стерженек с заостренным концом. Трубку со стерженьком подарил ему как-то Флегонт Васильевич и сказал, что называется это не нашим словом «караташ» и означает — «черный камень». Взяв караташ в руки, дьяк написал на клочке бумаги слова и знаки столь же ясно, как если бы макал перо в чернила, только след от караташа оставался бледнее и линия письма тоньше.
Николай достал и небольшой квадрат бумаги и вывел на нем: «Послан я в Новгород Великий от дородного немца к его другу. Велено сказать другу — «Гости из Серпухова будут к Варфоломееву дню и тебе к тому же дню тоже надобно пожаловать». И размашисто подписался: «Лысак».
Когда уговаривались они с Флегонтом Васильевичем, как пригоже Николаю подписывать тайные письма, то решили, что более всего подойдет ему имя Лысак, ибо в Новгородской земле так называют «волка, а ежели прозван он уже Волчонком, то и за Лысака сойдет не меньше.
Николай сунул письмецо под верхний косяк в условное место и направил коня к Новгородской дороге.
Недолго пробыл он в Кремле, но за это время Москва согнала с себя сон и заскрипела колесами, застучала молотами, завертелась и закрутилась в делах и хлопотах, оглушая криком, гомоном, шумом.
Лишь за новгородской заставой Николая обступила тишина, и ему показалось, что не три версты отъехал от Москвы, а на час назад вернулось время, и он вновь оказался в предутренней сонной тишине.