Между тем в комнату тихо входит хозяйка дома, и Бен-Атар, оборотившись к ней, внимательно вглядывается в ее лицо — быть может, опыт, накопленный этой женщиной рядом с супругом-врачом, подскажет ему, оправдано ли то страшное отчаяние, которое овладело его душой. Но глаза низенькой бледной женщины не подсказывают ему ничего, и их выцветшая голубизна лишь напоминает ему глаза другой, новой жены, оскорбительное отстранение которой навлекло на него ту смерть, что сейчас нащупывает убийственный путь к постели второй жены. И впервые с тех пор как у костра над Барселонским заливом он услышал о существовании этой женщины, он чувствует, какую тяжелую ненависть к ней он несет в своем сердце все эти дни и как страшна будет потом его месть. Но в сознании святости нынешнего великого дня прощения и искупления он изо всех сил старается подавить нахлынувшие на него злобные чувства и с глубокой нежностью и жалостью подходит к постели своей больной.
Там, стоя у столика с разноцветными лечебными флакончиками, он снимает тонкую кисею с ее чистого, изможденного лица, чтобы она могла прочесть жалость и страдание в его глазах, и вытаскивает мягкий воск из ее ушей, чтобы она могла услышать звуки молитв, что взывают о помощи в маленькой роще возле дома, и все это для того, чтобы она убедилась, что ни он, и никто иной из путешественников даже не помышляет покинуть ее в этот страшный час, но напротив — все они объединяются сейчас душой и телом, чтобы противостать Ангелу смерти, и даже если тот уже приблизился к дому, то наверняка застынет у входа, прислушиваясь с таким же удивлением, как те семь ашкеназов из Меца, к изливающемуся из уст рава Эльбаза образному, поэтичному, сверкающему красками описанию того, как в этот грозный и страшный день вел службу в Храме древний первосвященник.
А затем, сознавая свои обязанности перед собранным специально для него миньяном, Бен-Атар прерывает полную сострадания и утешения речь, которой он пытается успокоить вторую жену, с глубокой благодарностью, но безмолвно кланяется первой жене, которая снова осторожно укрывает глаза больной тонкой шелковой вуалью и вновь затыкает ей уши пробками из мягкого воска, и спешит выйти из полутемной комнатки, чтобы присоединиться к молящимся. И делает это как раз вовремя, потому что рав Эльбаз остро нуждается сейчас в помощи Юга, поскольку именно в эту минуту пытается убедить семерых евреев Севера, собранных им в Меце, не давать себе послабления и не ограничиваться лишь формальным коленопреклонением, как это делают христиане, а набожно пасть ниц и простереться перед Всевышним на земле в знак полной покорности, как если бы Святая святых слилась со стоящим перед ними домом врача, маленькая роща внезапно превратилась во двор Иерусалимского Храма, а сам Верден — в возлюбленный Град Давидов. Ибо только так смогут они не только духом, но и телом воссоединиться с памятью о священниках и народе, что стояли на своих местах во дворе перед Храмом и когда слышали славное и грозное… Имя Бога, исходящее из уст первосвященника во всей его полной святости и чистоте, сгибали колена и падали ниц, возглашая: благословенно Имя славы царства Его во веки веков!
Поначалу северные евреи затрудняются в точности воспроизвести полное простирание рава Эльбаза, его сына, Бен-Атара и черного раба, которые, стоя на коленях, прижимаются лбами к земле с такой же быстротой и ловкостью, как это делают молящиеся мусульмане. Но постепенно их захватывает величавая образность вьющихся рифмами и изукрашенных сравнениями слов молитвы, и, подчиняясь указаниям пламенного рава, они и сами многократно, хотя и не без робости, прикасаются лбами к рыжей земле Вердена в надежде, что это их унизительное простирание на земле в компании одного отлученного еврея, одного лживого еврея и одного черного, совсем уж сомнительного еврея будет присоединено на небесах к мучениям поста и усилит мицву, которую они совершили, дополнив собою магрибский миньян. И тогда усилится также их чистота в этот странный Судный день и удвоится их стойкость в только что начавшемся новом году — в новорожденном 4760 еврейском году, во чреве которого таится устрашающий дракон христианского тысячного года.
И словно для того чтобы укрепить это новообретенное чувство праведности, наполняющее семерых северных евреев, когда они, по завершении молитвы «мусаф», расходятся на краткий отдых меж деревьями рощи, та сплошная серая пелена, что с утра затягивала небо, внезапно разрывается, и осеннее солнце приоткрывает просвет такой сладостной голубой наготы, что в сердце Бен-Атара тотчас вползает тоска по оставленным в Танжере детям, родичам и друзьям, которые в этот самый час наслаждаются, наверно, послеполуденным покоем сурового поста, раскинувшись на белых кушетках в просторных и тихих комнатах своих домов. Но в ту же минуту ноздрей североафриканца достигает мерзостный запах жареного мяса, который подымается вместе с дымом, вьющимся над трубой маленького дома, и он догадывается, что выкрест-врач, наверно, уже возвращается домой и жена готовит ему обед, и торопится выйти за угол монастырской стены — посмотреть, не появилась ли вдали фигура долгожданного вероотступника. И он действительно видит приближающегося к дому Карла-Отто Первейшего, как тот себя называет, и спешит ему навстречу, как будто хочет поторопить его шаги, но на самом деле, возможно, и затем, чтобы, даже не сознавая того, отсрочить, насколько ему удастся, необходимость самому вернуться во врачевальную комнатку, в эту его собственную, горестную Святая святых, где, быть может, невинная душа второй жены уже готовится к обряду расставания со страдающим телом.
Эта женщина выживет? — тревожным шепотом спрашивает подошедшего вероотступника на своей ломаной латыни стоящий на пороге дома рав Эльбаз. О да, она будет жить, снова подтверждает врач с той же решительной уверенностью, что накануне. Но эти, не может сдержаться он и опять указывает на дремлющих под деревьями евреев Меца, эти не выживут. Ни они, ни их сыновья, и губы его сжимаются с какой-то мрачной решимостью, и, войдя в дом, он крепко прижимает к себе двух своих сыновей — быть может, утешая себя за то, что променял такой святой день на христианские будни. Потом он смывает с рук уличную пыль и кровь аристократов и простолюдинов, которую выпускал все это утро, и вытирает руки мягким полотенцем, собираясь приступить к трапезе, которую приготовила его жена, но страдальческий взгляд Бен-Атара, видно, тревожит его, потому что он не садится за стол, а проходит прямиком в маленькую комнатку, где приказывает первой жене освободить ему место рядом с больной, голова которой по-прежнему запрокинута назад, а рот широко и беззвучно открыт, словно ей не хватает воздуха.
И на мгновенье кажется, что врач смущен и не знает, что делать. Однако он тут же берет себя в руки и начинает копаться в своем деревянном ящичке, а затем, достав оттуда тонкую мягкую камышинку, осторожно проталкивает ее в горло второй жены и вливает через нее немного своего желткового напитка, явно способного успокаивать всякую боль. И действительно, изогнутое дугою тело на миг расслабляется, и янтарные глаза раскрываются во всю свою ширь. Потом ресницы устало опускаются, и губы раздвигаются в слабой улыбке, как будто именно сейчас, на вершине своих мучительных страданий, она на миг ощущает острейшее счастье. И внимательный врач немедленно использует это милосердное мгновение, чтобы достать из ящичка нож и большую иглу и еще перед тем, как она погрузится в сон, снова обнажить ее прелестное округлое плечо и в очередной раз выпустить изрядную порцию отравленной крови в железный таз, в котором уже белеют новые, чистые речные камни.
Похоже, что тело второй жены снова расслабилось и обрело покой, а ее мучительные судороги без следа канули в пропасть сна. И Бен-Атар чувствует, что сейчас он наконец вправе улизнуть от запахов еды, которую жена врача подает своему крещеному супругу, и присоединиться к остальным евреям, дремлющим в маленькой роще в ожидании, пока вечерний свет созреет для новой молитвы. А когда Абд эль-Шафи и его матрос приводят с пастбища четырех лошадей и мула, гордо машущих хвостами, вымытых и лоснящихся после отдыха и преданного ухода, полученных в священный день, а врач-вероотступник снова выходит из своего маленького дома, направляясь в очередной кровопускательный обход по улицам Вердена, Бен-Атар поднимается, подзывает к себе молодого раба, временного еврея, который все эти часы простоял на коленях перед свитком Торы, лежащим меж ветвями одного из деревьев, и они вместе присоединяются к раву Эльбазу, который уже собирает молящихся, чтобы произнести нараспев слиху, открывающую вечернюю молитву такой бесконечно печальной мелодией, что у Бен-Атара все внутри разрывается от заново вернувшегося страха: Исчезли мужи достойные. Своею храбростью известные. Щитами владеть умевшие. Отменявшие приговоры молитвами. Служившие нам стенами крепкими. Прибежищем в дни страха и уныния. Когда грозили нам гнев и негодование. Усмирявшие ярость просьбами. Ответь им, прежде чем призовут тебя. Умеющим молить и умилостивлять своими молитвами.