И Бен-Атар чувствует, что рав так потрясен и разгневан его намерением, что, кажется, готов даже нарушить верность хозяину и дерзко бросить ему в лицо тяжелые слова в осуждение этой затеи, которая не согласуется с уважением к мертвой. А поскольку он и слышать не желает какой бы то ни было, даже украшенный фразой или словом Галахи, ответ, который противоречил бы тому, что он задумал, то, ничего не говоря, быстро хватает с полки флакончик с желтковым напитком, разом проглатывает все его содержимое, выходит, покачиваясь, из маленького дома и, столкнувшись у входа с врачом-вероотступником, вернувшимся в сопровождении своего христианского наставника, молча, в полном отчаянии, отстраняет их обоих с дороги и продолжает шагать, как лунатик, в направлении евреев Меца, которые украдкой едят в стороне свою скудную пищу и в ужасе таращатся на него, когда он проходит мимо. Но когда он входит в глубину маленькой рощи, ноги его подкашиваются и он валится навзничь среди деревьев с единственным желанием — нет, не умереть, но заснуть и больше не просыпаться.
Она умерла, с упреком и горечью сообщает рав Эльбаз врачу, но тот и не думает смутиться или попросить прощения за то, что все эти дни так упорно вселял в них ложные надежды, но лишь спокойно обращается к священнику и переводит ему на местный язык известие о смерти пациентки, чтобы у того не оставалось сомнений, что его заботливый уход за больной еврейской женщиной был продиктован всего лишь обычным врачебным долгом, а не каким-либо пристрастием и что на его лечебной постели умирают не только христиане, но и евреи тоже. И чтобы подкрепить эти слова, он приглашает своего ученого спутника в дом, в залитую лунным светом внутреннюю комнату, где показывает ему больную, чьи страдания так милостиво сократил Ангел смерти. Маленький андалусский рав входит за ними следом — проследить, чтобы, воспользовавшись беспомощностью мертвой женщины, с лица которой врач сейчас приподымает талит, над ней не совершили какого-нибудь недостойного или неуважительного действия, например осенили ее крестом или произнесли христианскую заупокойную молитву. Похоже, однако, что даже этому священнику не под силу изменить веру покойника с тем, чтобы открыть перед ним врата спасения, и поэтому он нисколько не заинтересован в иноверческой душе, которая уже ушла из мира сего навстречу своей судьбе, и хочет только узнать историю потерпевшего поражение тела и тайну тех могучих судорог, которые врач, на ученом языке древних греков, называет tetanus, столбняк, как будто бы это название придает болезни, вдобавок к ее безнадежности, некое величие и благородство.
И тогда рав Эльбаз, сердце которого разрывается при виде маленькой, застывшей ступни исчезнувшей женщины, снова обращается к врачу и голосом, сдавленным от слез и горя, резко упрекает его за обиду ложных обещаний, но на этот раз не на выученной у севильских христиан ломаной латыни, а на древнем языке евреев, придающем особую силу всему, что говорится на нем в гневе или разочаровании. И похоже, что на сей раз вероотступник весьма встревожен той древней формой, в одеянии которой ему брошено в лицо это повторное обвинение, и, словно пытаясь защитить Ангела смерти, как если бы тот просто допустил ошибку, подходит к окошку, открывает его настежь, смотрит на семерых евреев из Меца, устало и смущенно окруживших первую, теперь уже единственную, жену, которая нарезает выпеченную исмаилитами буханку, и, четко пометив пальцем каждого из них, вновь повторяет, на сей раз тоже не на латыни, а на вымученном и странном иврите, вторую часть своего пророческого проклятия: но эти не выживут. И хотя рав Эльбаз уже не единожды слышал эти слова, они вновь вызывают у него дрожь, как будто полная ошибочность утешительной части обещаний врача усиливает правдивость их устрашающей и гневной части.
Но в это время он замечает, что его маленький сын, забытый всеми сирота, стоит в дверях комнаты и его темные глаза прикованы к мертвой женщине, возле занавешенной каюты которой он так привык искать сладость ночного сна на корабле, и, придя в себя, торопится увести мальчика отсюда, чтобы смерть этой чужой женщины не слилась в его воображении со смертью его собственной матери. Снаружи он передает его в руки первой жены, чтобы та дала ему кусок того теплого черного хлеба, что по доброте своей испекли исмаилиты, и, хотя сам не ощущает ни малейшего голода, заставляет и себя съесть горячий кисловатый ломоть, чтобы набраться побольше сил, ибо сейчас, когда его хозяин позволил себе свалиться в богатырском сне, ему, Эльбазу, видимо, придется превратиться на время из советника в компаньона, а может быть, даже и в нового главу всей их компании.
И поскольку ни боль, ни судороги не нарушают сон магрибского купца, микстура верденского врача действует на него с удвоенной силой, так что он час за часом продолжает лежать в глубине маленькой рощи под монастырем, недвижный и безмолвный, как будто некий божий сон сковывает сейчас все его члены. И на следующее утро, когда Абд эль-Шафи запрягает двух лошадей в большой фургон, чтобы, как обещано, вернуть семерых евреев Меца в их общину, рав Эльбаз решается, на собственную ответственность, с превеликой осторожностью снять два золотых браслета с холодных и гладких щиколоток умершей женщины и передать их этим семерым, согласившимся дополнить их миньян, — конечно, не в виде платы за доброе дело, ибо они совершили его, разумеется, ради самого доброго дела, но лишь для того, чтобы сделать еще слаще их возвращение домой. И, зная уже, насколько твердо настроен Бен-Атар предотвратить погребение любимой жены на заброшенном верденском пустыре, он велит временному черному еврею, этому последнему из уже распавшегося миньяна, собрать валяющиеся на монастырском дворе потемневшие доски, чтобы сколотить из них прочный закрытый ящик, в котором можно будет с надлежащим уважением и надежностью довезти вторую жену до кладбища в Париже.
И только удары молотка в тишине послеобеденного воскресного часа извлекают наконец Бен-Атара из пропасти его желткового сна. И в сладкой, тяжкой истоме пробуждения ему чудится, что все это сон и что никогда он не отправлялся ни в какое плавание, ни с первой женой, ни со второй, а лежит сейчас, с наслаждением развалившись на своей большой кровати в своем голубом танжерском доме, а голоса, которые доносятся до него из внутреннего двора, говорят ему, что старшие сыновья спешат выполнить заповедь постройки сукки. Но паутина глубокого сна продолжает рваться вокруг него, и вот он уже ощущает жесткость своего ложа, и меж порыжевших листьев, трепещущих перед его глазами, ему открывается свинцово-серое небо Европы — той Европы, которой удалось превратить отстранение в отлучение, а отлучение — в смерть.
И память вдруг вонзается в него своими когтями, и острая боль голода и утраты с такой силой обрушивается на него, что он торопливо поднимается и идет к ближайшему ручью сполоснуть лицо, но по пути чует запах костра и, посмотрев в ту сторону, видит, что его живая жена, которая, очевидно, все это время оставалась с ним рядом, чтобы никто не потревожил его сон, теперь и сама в конце концов заснула — как была, в измятой одежде, подле тлеющих головешек, на которых греется его миска с едой. И, не занимаясь поисками рава и прочих спутников, он, точно голодный зверь, набрасывается на слегка подгоревшую пищу, вкус которой обостряет приправа двухдневного поста, и долго ест, стоя в тишине рощи, а затем, не желая будить подругу своей юности, направляется к дому врача, над трубой которого вьется голубоватый дымок, посмотреть — не свершилось ли там какое-нибудь чудо и не вернулся ли кто-нибудь снова к жизни?!
И вот он входит в дом, в который все последние дни входил и выходил так свободно, словно это было его собственное жилище, и первым делом видит стоящую возле плиты жену врача. Она помешивает большой деревянной ложкой в дымящемся под вытяжной дырой горшке, и ее маленькие голубые глазки смотрят на него с легкой укоризной, словно говорят: давно пора было проснуться. Он виновато склоняет голову, с бьющимся сердцем входит во внутреннюю комнату и там, потрясенный, обнаруживает, что его вторая жена уже завернута и запакована в саван, словно посылка, приготовленная к отправке. Кто осмелился, не спросясь, так запаковать то, что ему всего дороже и любимей?! Врач? Или андалусский рав, с нетерпением ждущий продолжения пути?
Не раздумывая ни минуты, он быстро закрывает за собою дверь, лихорадочно, горящими от возбуждения пальцами высвобождает вторую жену из полотняных оков и снова вглядывается в ее прекрасное лицо, так заострившееся за минувшую ночь, что теперь она похожа на какую-то большую и странную птицу. Его дрожащая рука нерешительно приближается к ее векам, чтобы осторожно приподнять их и в последний раз увидеть в скошенных, как плавник, глазах то былое янтарное мерцание, которое всегда заставляло его сердце биться учащенней. Он еще продолжает медленно и бережно, чуть трогая ее своими поцелуями и прикосновеньями, прощаться с этим телом, дарившим ему столько наслаждения и радости, как вдруг слышит позади шаги рава Эльбаза, который, не постучав, входит в комнату и без всякого смущения, совершенно свободно, смотрит на лежащую перед ним женщину, как будто смерть и впрямь превратила его наконец в ее второго мужа.