— Это которые все честно доносят, но ничего за это не берут? — вновь уточнил Скуратов.
— Да нет же! — ответил я с некоторым раздражением. — Что ты все о доносах, будто ни о чем другом думать не можешь…
— На том стоим! — вставил Скуратов.
— Оставь доносы! Ответь мне, как на духу, неужто не осталось людей, которые не берут?
— Нет! — с неожиданной убежденностью ответил Скуратов. — Любого человека купить можно! — Тут он заметил мой протестующий жест. — Ты-то, князь, ни денег, ни поместий, конечно, не возьмешь, но и к тебе, коли потребуется, ключик найти можно.
Отошел я тогда от Скуратова в сильном негодовании. Да как он смел, смерд, меня!.. Я просто задыхался от возмущения. Но вот ведь и года не прошло после этого, как ключик отыскался, да и нетрудно это было, ибо всегда он при мне был и у меня перед глазами, ключик тот — княгинюшка. А сейчас чем я занимаюсь? То-то и оно! Да-а, Скуратов… Большой людовед!
* * *
Вышло все как по-писаному! Разыскал я того Степана Ломакина, неприветливый, насупленный мужчина оказался, я к такому никогда бы сам не подступился. Но подошел, делать нечего.
— Чем могу служить, светлый князь? — спросил он меня и даже улыбнулся.
Посмотрел я на него, перекрестился мысленно и — как головой в прорубь! — все рассказал.
— Почту за честь! — с нежданной учтивостью ответил Степан. — Двадцать золотых.
Какой славный человек на поверку вышел! Я готов был его расцеловать.
— Я бы вашей милости и за пять услужил, из уважения к вам и княгине Ульяне, — продолжал между тем Степан, — но уж больно дело будет громкое, чаю, до пытки дойдет, надо мне простой будущий отработать, семья все ж таки, дети малые.
— Понимаю, понимаю, — успокоил я его и тут же перешел к вопросам практическим — так когда же?! Ночью, на рассвете? Какие знаки тайные? И сколько вещей с собой пронести можно?
— Ну что вы, князь, — протянул раздумчиво Степан, — ночью подозрительно очень выйдет, а на рассвете — княгине лишнее неудобство, выезжайте-ка после заутрени. Сегодня же оповестите всех, что едете с княгиней на охоту, так что все вещи нужные сложите в возок, или в два, больше не стоит. И людей всех верных с собой возьмите, зачем их здесь на душегубство оставлять, да и нехорошо вам без свиты подобающей ездить. А знаки? Какие знаки? Лишнее все это! Я вас и так увижу, а вы — вы меня не знаете!
— Уже забыл! — радостно воскликнул я. — Век буду за тебя Бога молить!
Вот так через два дня выехали мы из ворот нашего дома. Я верхом, в одном возке княгинюшка со своими драгоценностями и двумя девками, во втором возке книги и свитки уложены — не мог же я их оставить! — а сверху корзины с провизией и вином навалены для маскировки, ну и для еды, конечно, за нами десяток оружных дворян и холопов. Проехали мы через всю Слободу до самых ворот, и народ нас радостно приветствовал, особливо княгинюшку, которая в ответ народу ручкой милостиво помахивала. Ворота же городские были распахнуты, и никто нас ни о чем не спрашивал. Ехали мы в виду города степенно, а как свернули направо, на северную сторону, так и ударили плетками, понеслись, теперь ищи- свищи ветра в поле!
Поехали мы не в Углич, где нас в первую голову искать- свистать будут, и не в Москву любимую, опричниками теперь полную, а прямиком в город Ярославль. Он тогда под земщиной был, с другой стороны, вотчина наша великокняжеская, можно сказать, дом родной! Кто нас там тронуть-обидеть посмеет.
И чем дальше мы от Слободы отъезжали, тем легче мне на душе становилось, кричать мне хотелось и петь, как будто не воздух морозный я вдыхал, а вино чарками пил. Набрал я воздуху в грудь и как крикну: «Свобода!» И вот что удивительно, какие-то еще слова в груди теснятся и наружу рвутся, все по- чему-то срамные и похабные, которые я жизни никогда не употребляю. Не сдержался я и освободил душу. Так что вороны с ветвей вверх с криками взметнулись. Нет, не от слов моих, от громкого хохота всей свиты. Оглянулся я на них, посмотрел на княгинюшку мою, смеющуюся так, как уж несколько лет не смеялась, и тоже смехом залился.
Господи, хорошо-то как!
[1569–1570 гг.]
Приняли нас хорошо, даже очень. Едва мы разместились в палатах наших, как прибыл князь Федор Одоевский, наместник ярославский. Справился, как положено, о нашем здравии и хорошо ли доехали, потом выразил мне сочувствие в связи с безвременной смертью брата моего двоюродного, князя Владимира Андреевича. Я, в свою очередь, соболезновал ему в потере любимой родной сестрицы, княгини Евдокии. Тут князь Федор осторожно спросил меня о деталях происшествия, я ему честно рассказал все, как было, что сам видел и слышал. Мне кажется, что он мне поверил и убедился в моей неизменной искренности. Я потому так говорю, что легкий холодок, который я почувствовал в начале нашей встречи, пропал, и на прощание князь Федор вдруг обнял меня и поздравил со «счастливым избавлением». А еще он просил нас с княгинюшкой непременно навестить его и сказал, что все знатные жители города будут счастливы встретиться с нами.
Но гостеприимство ярославское мы не сразу оценили, потому что наслаждались свободой и, пользуясь последними погожими деньками бабьего лета, ездили целыми днями по окрестностям, куда кони повезут, туда и ехали. Даже когда дождик припустил, все равно ездили, только уж в крытом возке. Лишь когда настоящие осенние дожди зарядили и лужи под ними запузырились, мы угомонились и стали отдавать дань вежливости. У княгинюшки в Ярославле объявилось много старых подруг, еще больше она новых приобрела, каждый день они в новом доме собирались, пили чай с вареньем (так они стыдливо наливку вишневую называли) и о делах своих женских рассуждали. А мужей их я вечером у себя принимал. То есть в первый месяц их всех по очереди торжественно объездил, а уж потом они стали запросто ко мне каждый вечер заявляться. Это как бы обычаем новым стало, и то: стол простой, но обильный, вина разного вдоволь и хозяин приветливый. Лишь на одно поначалу немного косились, на княгинюшку. Не мог я с ней даже на миг расстаться и потому за стол рядом с собой усаживал. Нет, княгинюшку все очень уважали и любили, и я представляю, какой бы восторг поднялся, если бы я дозволил ей чествовать гостей по исконному русскому обычаю, с чаркой на подносе с рушником, с поклоном поясным и с поцелуем в уста. Но чтобы женщина, тем более замужняя, сидела за столом на пиру — это было против правил. Но княгинюшка обхождением своим любезным всех недовольных смирила, а иные так стали даже находить в этом особую прелесть и вскоре своих жен стали с собой брать. Вот это, пожалуй, было уже лишнее, треском своим они подчас заглушали беседы наши степенные.
Как же любил я эти наши пиры ярославские! Все спокойно, размеренно, никто никого не неволит, струится разговор о предметах высоких, без ссор и споров, слова срамного над столом не пронесется, дудки в уши не дудят, девки телесами не трясут, если упьется кто, то сползет себе, никого не беспокоя, под стол и там затихнет. Благодать!
* * *
У нас ведь на Руси как заведено: коли соберутся мужи серьезные, то непременно сквозь частокол разговоров о сенокосе и видах на урожай, о замужестве племянницы и наследстве тетки, о собаках и лошадях, пробьются к главному — к делам государственным. Происходит это обычно чаре к четвертой-пятой, когда дух воспаряет на достаточную высоту, чтобы одним взглядом охватить и державу нашу, и страны сопредельные. То же и у нас на пирах происходило, земские поначалу стеснялись, а потом разговорились, хотя деликатно старались не касаться борьбы между земщиной и опричниной и уж ни в коем случае не ругали при мне царя Ивана. Они меня даже в свою думу приглашали и на почетное место сажали, но там вели себя еще более аккуратно и если говорили о войне, то только о внешней.
Лишь сейчас я понял, как же я соскучился по делам государственным. Помнится, я уже говорил, что с детства привык быть в центре событий, вникать во все и вся, выносить свое суждение, вершить судьбы мира, а в Слободе оказался вдруг в гробу хрустальном, не только от мира отгороженный, но и с залепленными ушами. Конечно, Иван с ближними своими вести с воли получали, но до меня их не доводили. Все, что происходило в земщине, на границах наших, в странах иноземных, было сокрыто от меня за семью печатями, поэтому накинулся я жадно на новости последних лет и чем дальше слушал, тем больше поражался. Вот уж не знаю, как потомки во всем этом разберутся, если даже мне вблизи все это напоминало представление сумасшедших скоморохов — прыжки дикие вперед-назад, жесты непотребные и крики бессмысленные.
Нет, я-то, конечно, в конце концов во всем разобрался, постараюсь и вам разъяснить. Сначала ведь все дела посольские в руках земщины были, говорили они по установившемуся обычаю от имени царя, но делали все по-своему и к своей выгоде. По мере того как Иван силу набирал, он все больше в сношения с государствами иноземными вмешивался, стараясь при этом в первую очередь земщине досадить, а той пришлось все больше на борьбу с Иваном перебрасываться, поэтому ее линия в отношениях с государствами иноземными сначала завиляла, а потом и вовсе в обратную сторону завернула. По отдельности действия земщины и опричнины еще имели какой-то смысл, а вместе давали законченную картину белой горячки.