23
См. примечание 2.
«Аббаддонну» Полевой так никогда и не окончил. Это был первый русский роман из жизни западной буржуазии. А также первый русский театральный роман (и страницы о театре до сих пор живы). Действие происходит в тогдашней Германии. Главная сюжетная коллизия и характер одной из героинь (тем и другим — коллизией и характером — воспользовался через 30 лет автор «Идиота») — воспроизводят (в зашифрованном виде, как у Брюсова в «Огненном ангеле») условия мучительной задачи, которую Полевой решал много лет: что будет с ней без него? как будет без неё он?
Вот два отрывка. Первый:
«— Элеонора! Ты моя Элеонора!..
— Нет! ты не мой, ты не можешь быть моим, ты презираешь меня, ты забываешься на минуту; ты ищешь обмана чувств, двумя словами я разрушу твоё очарование…
— Ну что же?
Она вскочила и в исступлении воскликнула:
— Поди ко мне, обними, прижми к своему сердцу развратную актрису, любовницу старика, поди, забудь с ней свою Генриэтту! — Она протянула к нему руки и засмеялась дико и безумно».
Второй отрывок:
«— Если любовью называть то тёплое, тихое, иногда возвышающее от земли, но всего более дающее счастия на земле чувство, которое знавал я прежде, — я не люблю более никого. Чувство к тебе, Элеонора, — прости меня — не такая любовь, и эта любовь для меня непостижима, неизъяснима. Предпиши мне какие хочешь жертвы — я исполню их, Элеонора; потребуй от меня жизни моей — я отдам её тебе!
— И будешь несчастлив со мною и с моею любовью?
Он помолчал несколько мгновений.
— Счастия нет на земле! — промолвил он тихо.
— Возвратись же к твоей прежней, тихой любви, но будь только счастлив, милый Вильгельм!
— Прошедшее невозвратимо, и я не хотел бы возвращать его, если бы и умел, если б был всемогущ возвратить его. Не знаю, не в этой ли вечной борьбе между недостижимым и стремящимся к достижению его заключена вся жизнь человека, который осмеливается отказаться от пошлой будничной жизни…»
Хорошего решения не было; попытка благополучного эпилога оказалась неудачной. (Белинский высмеял её — и опять был прав.)
Советская наука о Некрасове.
В 26-м Булгарин был завербован — и по высочайшему повелению переименован из французских капитанов в коллежские асессоры (т. е. сделался наконец заправским русским дворянином). Первое время он работал под прикрытием: Бенкендорф предложил министру просвещения оформить его чиновником по особым поручениям; когда Блудова назначили зам. министра, он, очевидно, заглянул в выплатную ведомость и осведомился у министра насчёт булгаринских функций и рабочего графика; Булгарин засветился; и был окончательно спалён текстами Пушкина о Видоке. После 30 года в нём уже никто из литераторов не сомневался; но Полевой, по близорукому своему (Белинский прав) прекраснодушию, склонен был считать, что и сексоту ничто человеческое не чуждо.
«Блаженство безумия» — культовое лит. произведение 1830-х годов. Опять же, первое в России про настоящую любовь. Осмеянную в пародийных стихах Владимира Ленского. Не по Бедной же Лизе прикажете влюбляться, не по Барышне же крестьянке — подрастающим детям его бывшей невесты, а также их двоюродным — юным княжнам и князьям Н. (будем исходить из предположения, что Онегин не застрелил их наиболее вероятного отца). «Капитанская дочка» — вообще из жизни прабабушек и прадедушек. А инструкции современного (критического) реализма по технике секса («…И разгораешься потом всё боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле») совершенно не разъясняли: о чем говорить (и, главное, что про себя думать) — до. Да и после.
А это такая повесть, что сам Гофман не написал ничего более гофманического. Подражали-то Гофману все: Гоголь — в «Невском проспекте», в «Носе», в «Старосветских помещиках», Пушкин — в «Пиковой даме», — понемножку скармливая здешней Действительности гротеск и мистику, — но Николай Полевой попытался навязать ей идеал. Схема простая, неотразимо логичная: настоящая любовь — это встреча родственных, предназначенных друг дружке душ, составлявших когда-то и где-то (на небесной родине, в вечности) — одну, ведь так? Все согласны?
Да, такая встреча может никогда не состояться: вероятность близка к нулю; слишком много людей, слишком много соблазнов и нелепых препятствий (одни сословные предрассудки чего стоят!), — слишком долго ждать.
Но если такие две половинки одной души всё-таки встретились, нашли друг дружку здесь, на земле (его зовут, допустим, Антиох, он служит в одном из петербургских департаментов; а она — самодеятельная артистка, дочь иностранного шарлатана, Адельгейда), — что им делать, как вы думаете? Неужели проблема только в том, чтобы одна половинка нашла в себе силы перепрыгнуть социальную пропасть, после чего увлекла бы другую, например, в шалаш (где она будет постепенно разгораться всё боле, боле)?
Какая пошлость, говорит (точнее, восклицает) Николай Полевой. Всё главное с ними обоими уже случилось: они не только повстречались, но и сумели опознать друг дружку. С этой минуты окружающая (мнимая, вообще-то) реальность теряет для них всякий смысл (соответственно люди этой окружающей реальности воспринимают их как психбольных); всё, что им теперь нужно, — это никогда не расставаться; разлучить их — и то, конечно, на время — может только смерть. А поскольку организм не предназначен для таких нагрузок, как испытываемое ими счастье, то смерть неизбежно и наступает: один (одна) умирает оттого, что сердце не выдерживает его присутствия, другой — следом — оттого, что её не стало. Абсолютно неизбежный, единственно возможный, единственный не пошлый финал.
Смейтесь, смейтесь. А по этой модели строили свою судьбу (и подвергались последствиям) живые люди. Загляните в переписку Герцена с Н. А. Захарьиной; в историю этой любви, расцветшей на бумаге.
Он — ей в сентябре 36-го из Вятки:
«…Я знаю твою душу: она выше земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел — моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живёшь во мне, ты — я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, — более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, <не> говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, — чего же более?..
<…> Ничего более теперь не напишу, прощай, моё другое я; нет, не другое я, а то же самое. Мы врозь не составляем я, а только вместе. Прощай, свет моей жизни…
Ежели ты не читала “Мечты и жизнь” Полевого, то попроси, чтобы Егор Ив<анович> достал их тебе; там три повести: “Блаженство безумия”, “Эмма” и “Живописец”, и все три хороши, очень хороши…»
Она — ему из Москвы в марте 37-го:
«Читая “Живописца” Полевого, мне вдруг представился ты, с твоей необъятной душою, недосягаемой любовью, ты поэт, художник в душе, более, чем Аркадий, выше, непостижимее его, и я — Веринька!.. Да, Аркадий увлёкся мечтою, он думал, что душа её родная его, и любил, и как любил!
…Когда он сказал это убийственное “она не понимает!” — заныло, сжалось моё сердце, так страшно стало за тебя, так страшно, — я задрожала, оставила книгу и так рада, рада была, что полились слёзы. О, если б я несчастьем моим, моим вечным страданьем, беспрерывною смертью могла бы принесть тебе благо, тогда б я знала, что я что-нибудь есть для тебя, сделала для тебя, а то ни одной жертвы, ни одной раны за любовь к тебе!»
Он — ей в ответ:
«Зачем же тебе пришла в голову такая нелепая мысль, когда ты читала “Живописец”? Ты Веренька. Ха-ха-ха, это из рук вон. Ты, перед душою которой я повергался во прах, молился, — ты сравниваешь себя с обыкновенной девочкой. Нет, тот, кто избрал так друга <друг — естественно, Огарёв>, не ошибся и в выборе Её… Как будто я вас сам избрал. Не Господь ли привёл вас ко мне и меня к вам?
Прощай. Светло на душе!»
Он же — ей же:
«…А ты сравнивала себя с Веренькой Полевого — и через несколько дней сердилась на меня, что я сказал, что ты прибавила мне чистоты твоей небесной фантазии. Будто ты не знаешь, как сходны, созвучны наши думы. Я знаю, что ты меня любишь со всеми недостатками, словом, так, как я есть, — так любит Огарев меня, и, признаюсь, я не могу полной дружбой платить тем, которые любят мои таланты, а не меня самого; чтоб любить достоинство, на это еще нет нужды быть другом, на это надобно одно только уменье оценить. Но при всём том, ты не можешь знать многих недостатков и пороков во мне и, сверх того, как естественно тому, что мы любим, придать ещё и еще достоинство. Я себя, напр<имер>, никогда не сравнивал с Phoebus de Chateaupers (в “Notre Dame de Paris”), а ты не побоялась унизить себя до Вереньки. Кто прав, mademoiselle?? Верь же, верь, мой ангел, что мой выбор, т. е. выбор провидения, был не ошибочен; ты — всё, что требовала моя душа, всё и ещё более, нежели я требовал…»