Имя Даты Туташхиа тогда у всех с языка не сходило. Людей — хлебом не корми, дай посудачить. Услышат на копейку, а наплетут — не расхлебаешь. Ну, а мне что делать? Я человек пришлый, откуда меня бог принес — никто не знает, из-под дубовых бревнышек нос не высовываю. Прикажете рассказывать всякому встречному-поперечному, что мы с Датой Туташхиа побратимы сколько лет… и такого за ним в жизни не водилось и водиться не будет? Да и без этого — какая муха его укусила, чтобы переть из Мегрелии в Картли из-за паршивой потаскушки Шалибаш-вили? Ну, расскажи я все это — кто слушать станет? Людям пустой слушок любой правды дороже.
Вижу — уходить пора. Самое время. Прикидываю и так и этак, как бы хуже не вышло. Начнут дознаваться — откуда взялся, да куда подался, да не с теми ли он дружками, что с шалибашвилевской бабенкой баловались. На мне и своих грехов висит — не счесть. Остался. Приехали из Гори полицмейстер, следователи, конвой. Рыщут, роются. Нас, рабочих, по одному таскают, допрашивают, показывают Шалибашвили и его осетинке — те или не те? Потоптались, наугощались в свое удовольствие и прощайте, люди добрые. Одно я приметил — вроде бы искали они, а вроде бы и не очень. Но об этом после.
Помаялся я еще недели две, взял расчет, пошел в Хашури, продал лошадь, сходил в баню, надел новую черкеску, купил иноходца, отличный попался, вскочил в седло за тридцать червонцев, махнул через Сурамский хребет и через две недели был в Самурзакано. А почему в Самурзакано? Нужно мне было найти Дату. У нас давно уговор был, через кого друг друга искать, если нужда пришла. Человек этот был кузнецом, он знал, что мы побратимы, и про наш уговор тоже знал. Ждал я его пять дней. Дата, показалось мне, постарел немного и забота его гнетет, а так — тот же Дата, что и раньше.
— Пойдем со мной, наши места посмотришь, — сказал Дата.
Поехал я с ним, поднялись мы высоко. Места там — дай бог! Знаешь, какие?.. В Кахетии, скажем, гонишь арбу, заберешься в Сигнахи, глянешь оттуда на Алазанскую долину и такое увидишь, что злость к горлу подкатит и комом станет. Такая силища у тамошних мест, будто ходят по твоей душе, топчут ее и приговаривают: куда тебе до нас, дитятко! А ты возьмешь и, чтобы с души тяжесть эту стряхнуть, пошлешь своих быков по матуШке, прочистишь глотку и запоешь так, что грудь колесом вздымается. Вот оно как бывает! И откуда только голос возьмется! И песня вольная выходит, гордая… А в Гурии и в Аджарии взглянешь на горы, долины, на море и небо, и мысли твои молнией засверкают, и захочется тебе стать ловким, быстрым, всех обогнать, всех победить. И песни у них там заносчивые, с норовом. А в Мегрелии и Самурзакано поднимешься не так уж и высоко, на какой-нибудь пригорочек, и такой у тебя мир в душе, такое ко всем расположение, браток! Хочешь всех любить, всех одарить, обласкать. С коня своего впору слезть, морду его обнять и прощения попросить за то, что верхом на нем сидел да еще погонял. И песню затянешь тихую, душевную, будто сидишь у отцовского очага.
У каждого места своя душа, а все равно все места одним дышат — красотой. В Гурии и Аджарии человека, который от закона по лесам скрывается, называют пирали, в Мегрелии и Абхазии — абрагом, а по всей остальной Грузии — качаги. Но суть одна у них. Как ты его ни назови — пирали, абраг, качаги, — с ним его ум, его рука и человеческая справедливость, а все вместе это и есть мужество, или, как в старину говорили, — удаль. Какие места выбрал абраг, такова и удаль его. Поэтому и зовутся они по-разному, а так бы люди их одним именем окрестили. Понятно или нет, говорю, — не знаю, только одно верно: тому, кто ушел в абраги, в Грузии везде хорошо, но во всей Грузии не найдешь мест лучше тех, что мне показывал Дата.
Ходили мы дней десять или около того, наохотились, накутились. Подошло время, и я рассказал ему о том, что случилось с Шалибашвили. Дата помолчал, подумал, развел руками — что тут поделаешь — и дня два об этом ни слова. На третий день мы убили козулю, я ее свежевал, Дата с костром возился и вдруг говорит:
— Далековато обо мне слава насильника расползлась.
Я знал, что история с Шалибашвили эти два дня из головы у него не выходила и до могилы не выйдет, — надо знать Дату. Еще два дня прошло, а может быть, три, он и говорит мне:
— Пойдем, брат Бакар, поглядим на Шалибашвили. Этого я, по правде говоря, не ожидал.
— Ну, раз идти, так пойдем, — сказал я, когда пришел в себя.
Дня два его не было, а я в его землянке отсиживался. Впрочем, какая там землянка, — это у меня бывали землянки. А его землянка — как барские хоромы. Во всем — красота, понимание и хозяйская рука. Сам все устроил, на все красоту навел — времени у него хватало.
Вернулся он, мы в последний раз переночевали и утром тронулись в путь. Лесами прошли в Имеретию. Имеретию пересекли по глухим тропинкам. В Картли нас никто не знал — шли большой дорогой. Добрались до Квишхети, пришли к Грише Гудадзе. Он приходился Дате кунаком.
Гриша принял нас хорошо. Мы оставили у него лошадей и оружие, взяли по косе и в полдень отправились в Хашури. Одеты мы были, как поденщики, но при каждом — наган и по сотне патронов.
Раньше был обычай — если побратим скажет: «Мне надо, пойдем со мной», иди и не спрашивай, куда и зачем тебя ведут, пока тебе не скажут. Так было заведено издавна потому, что побратим побратима звал на помощь только тогда, когда другого выхода у него не оставалось. Он вел и первую пулю встречал сам. Я знал: мы идем поглядеть на Шалибашвили. А что там еще лежало на сердце у побратима, я не знал и спрашивать тоже не стал бы. Что-что, а это мне было известно, — самую большую опасность Дата возьмет на себя, меня побережет. А не пойдешь, тогда где еще искать равенства в опасности и законной доли в риске?
— Ты только одно, Дата, помни, — сказал я, — меня не жалей и не прикрывай, а то ляжет на меня грех в дурном побратимстве… Понял меня?
— Думаю, большой опасности нас не ждет, — сказал Дата, когда мы прошли с полверсты. — Что кому перепадет, то и делать, брат, будем!.. Давай лучше пораскинем мозгами, с чего начать и как дальше дело вести.
— А что надо нам? Чего хотим?
— Чего хотим — сам видишь. Разнесли о нас сплетни, обмазали грязью и перекрыли все пути. Тебя из Кахетии выжили, да и мне не легче. Где и нога моя не ступала, и там моим именем зло и гнусность творят. Таких делишек, как Шалибашвили, да еще похуже, не меньше сотни насчитать можно — и все записано на наш счет! Я знаю, чьих это рук дело. Власть наша старается, но одной ей не управиться, ее дело — приказать, а уж охотников довести этот приказ до дела — не сосчитать. Они шныряют в народе, как волки в овечьей шкуре. Кто способен на зло, какое над тобой и мной творят, тот на все способен. В этих прихвостнях — ее сила, без них государству не обойтись. Потому-то и обнаглела эта тварь — власть за них, закону к ним не подступиться. Чтобы удушить это зло в самом корне — нет у нас с тобой сил. Но чтобы руки у него отсечь — на это-то нас хватит?
— Хватит!
— Про что я и говорю. И что делаю! Ты спроси меня, зачем идем, по какой надобности? Надо эти длинные руки пообломать, а там поглядим, что жизнь покажет. Тебе полоть приходилось — огород там или поле?
— Ну и что? Сорняк-то опять прорастает.
— Прорастает — опять выдери!
— Да ты что? Чтобы нам одним такую прорву земли одолеть?
— Всю, конечно, не одолеем — твоя правда. Но у сорняка, который вырастает на прополотом месте, той силы уже нет. Это одно. И потом — начнем мы с тобой полоть, и другие за нами потянутся. Справедливость возьмет свое, таких, как мы, будет все больше, больше, и когда нас станет легион, мы рукой и пулей дотянемся до зла, что гнездится на самом верху.
— Ладно, давай думать, с какого боку к этому делу подступиться.
— Здесь, в Хашури, знаю я одного… И вором он был, и жуликом, и по тюрьмам намотался, словом, мерзавец отпетый. Но у всякого мерзавца особый нюх на чужую мерзость. Он всегда ее найдет и запомнит: худо будет — он заставит других мерзавцев выручить себя. Моего мерзавца зовут Дастуридзе, Коста. Наверняка он знает о здешних темных делишках. Заставим его выложиться, а там видно будет.
— А что за этим Дастуридзе тянется?
— Одно его дело пахнет если не каторгой, то десяткой в Александровском централе.
— Тогда ему не отвертеться.
Пока добирались до Хашури, обмозговали, с чего начинать. Этот Дастуридзе держал на железнодорожной станции ресторан. Первым должен был возникнуть я. Дата с косами остался в тени на скамейке, которых было не счесть на пристанционной площади. Я обошел ресторан сзади и заглянул в кухню. У стены, что против окна, дремал повар. Возле окна судомойка средних лет мыла посуду в корыте. На столе стояли штук тридцать мисок с чанахи, ждали очереди в духовку. Мух было столько, что, наверное, в Хашури ни одной уже не осталось — все сюда слетелись.