...Еще дважды навещал кречет приглянувшееся взгодье и брал с него дань, словно бы соблазнял, приманивал сокольника в рисковый ход. В третий день Любим уже верно знал, что ударится в охоту, и собрал с собою нехитрый пожиток, что и плеч шибко не оттянет, но и без него, при нужде, беда. Отец варил выть, но до сына не домогался: коли есть в том нужда – сам скажется. Приглядист, сметчив парень, много ли с отцом хаживал в путины, но всю науку воспринял и вот собрался в дорогу без наущений: ходовой припас на трое ден, охотничий приклад, топоришко за кушак, кабат холщовый, кожаный шлык с оплечьями и плетуха на птицу.
И то, что Любимко брал ивовую плетуху, подсказывало: далеко решился парень ноги топтать. Потрапезовали, встал сын на колени пред иконкою Николы Поморского, отмолился молчком, потом поцеловал кожаную ладанку с богородской травой, еще потомился на примосте, соображая, чего не упустил ли? После-то промашка смертью выйдет. Отец не донимал, на воле у поварни оттирал от костровой сажи котел-кашник. Вышел сын за порог, огляделся во все края земли, помолился на восток, откуда вставала заспавшаяся балда, как бы умылся утренним влажным солнечным паром, и объявил: де, собрался к Шехоходским горам. Созонт не удивился, лишь пожал плечами: собрался, дак поди, никто и не держит. «Сказывают, есть старинный путик и той тропой хаживал еще Исачко Дружинин лет двадцать тому?» – спросил сын. «И я хаживал, – ответил отец и, не дожидаясь просьбы, начертил ножом на куске бересты скрадчивый путик, особенно предательский в чарусах меж двух озерин. – На шостый день вертайся, сынок, к вечерней выти. Ждать буду», – прикинул время Созонт и напутствовал Любима крестным знамением.
Подумал: спаси тя Бог... Буди милостив к хожаку, дай ему спутья. Хоть бы враг не поманул, не соблазнил парня под видом сокола. Заведет Христовенького в провалище, да и зальет болотиной, надсмехаясь. Средина лета, все соколы на гнездовьях близ моря, у птичьих базаров рядом с поедью. А сына, вот, запоманывало вдруг в матерую землю. Не девка ли златоволоска скинулась кречетом, чтобы окрутить парня с Невеей? «Охте мне! вдруг подберет мою надежу», – смутно вздохнул Созонт, провожая взглядом Любима, но не окрикнул сокольник, не приневолил молодца вернуться в становье, не остерег от напрасной ходы. Тут ведь как: ежели убережешь от сглазу, но, неровен час, подсечешь судьбу.
...Любимка прибрел в становье в седьмое утро, обгорелый до спутья, с обломанными ногтями, опаршивленный весь, в прирванном кабате с рыжими болотными разводами. Взглянул Созонт на подорожника и без слов понял его усталость. А когда сливал из корчика на плечи сыну, чтобы смыть живой водой дорожную мороку, то зажалел парня и возрадовался его крепости: спина и плечи подсокольника были изрядно поизодраны, знать, не спасли от когтей кречета ни кожаный шлык из нерпичьей шкуры, ни плотная холщовая рубаха поверх зипуна. Любимко, не евши, пал в оленную постелю и забылся мертвецким сном. В лузане у каменицы вдруг завозилось, заверещало; вытащил Созонт из мешка плетуху с соколом-гнездарем, младенчески белоснежным, с голубыми ногами: в бурых глазах голодная тоска. Знать, мамку звал, а ее, видишь ли, нет; и потому птенец осоловело водил глазами по зимовейке, ища соколиху. Вызволил Созонт птенца из клетки, дал свежатины. Хороша будет птица, дар Божий; откуда-то из полымени выхватил Любимко голоручьем, не ожегшись. Ну и прохват! вот возрадуется батюшка наш Алексей Михайлович белому кречету. Надел на лапу гнездарю кожаный опутенок, привязал у избенки, чтобы не скинулся детеныш по глупости в ближние хвощи...
А тем временем Любимко уж в который раз со смертным вздрогом проваливался внезапно в обманчивые гиблые павны, притрушенные сверху веселой зеленой ряской с редкими волосатыми колтунами, и грудь его тесно обнимала чавкающая, смрадно пахнущая трясина. Последний вздох, прощальный взгляд наливающихся кровью глаз, взведенных горе; но тут беспощадно вытаивалась откуда-то птица-нетопырь с раскинутыми лапами в пуховых штанах, с отточенными острогами железных когтей и без примерки падала камнем на беззащитную голову, чтобы заразить несчастного в темя и выклюнуть очи. Ба-тя! – прощально кричит Любимко, захлебываясь тухлой жижею; провалище смыкается над ним, и могильная стужа заполняет жилы. И легко так сразу, и несутся отовсюду ангельские хоры, и по райскому лугу до самого окоема разлилась голубень васильков... Но вот Любимко убегает по отрогу каменистой осыпи, по древясному, ускользающему из-под пят лезвию ее, в кровь раня плюсны, не глядя в бездонные щелья, что обступают, норовят полонить охотника; но тут и крутогорье куда-то подевалось, и очутился Любимко посередке ветхой тесинки, перекинутой через пропасть, обнимаемый адовым пламенем, а неотступная карающая птица вновь настигает сокольника, делает ставку над ним и камнем падает вниз, чтобы мякнуть в зашеек. Парень обреченно заслоняет руками выю, чтобы уберечься от боевой раны, и вдруг слышит, как и сам-то скоро обрастает шелковистым снежным пером, а тело его снизу подпирает воздух, позывая взлететь...
«Эй, полно тебе блажить-то! Очнись, сынок! Совсем заспался», – в последнюю минуту будит погибающего отец, и сын очумело распахивает глаза, упираясь взглядом в низкие дряхловатые пепелесые потолочины, набранные из тонкомера. Тело гудит, и нестерпимо ноют ступни, будто и въявь убегал Любимко от кречета босым по скальному ножевому перевалу.
«Я уж про тебя худо, однако, подумал, – не отступается Созонт. – Экий, думаю, похвалебщик растет: еще не застрелил, а уж отеребил. Помчался невесть куда сломя голову. Теперь открылося: мое семя, воистину Медвежья Смерть».
Любимке же смурно, одиноко и грустно, не отзывается его душа на неслыханную прежде отцову похвалу. Никак не может он вынырнуть из сна. Ему желанно оборотиться назад, где за плечом смрадно, с надсадою и грудным клекотом дышат в загривок, отчего корни волос выстуживает морозом. Любимко знает верно, что там Маруха, она выследила его еще в Шехоходских горах, когда отчаянно взлезал охотник по отвесной скале к кречатьему гнезду и чуть не сверзился, потом гналась следом до становья, постоянно окликая под свист соколиных крыл, а отныне заселилась за левым плечом и будет скрадывать нить его жизни до крайней минуты, чтобы после обсечь беспощадным взмахом. Значит, и я не вечен? – отрешенно думал Любимко, облизывая опаршивленные губы.
Любимке страшно, но и желанно обернуться и встретить взглядом свою Смерть. Он медлит, спирая дыхание, и худо слушает, что проборматывает скороговоркою отец. И устоял, не сробел, стряхнул наваждение и в одну минуту переменился, повзрослел. Ну и слава Богу, сынок, что пересилил себя! К завтрему пропадет эта внезапная смута и надолго забудется. Созонт поймал солнечный просверк в медвежеватых глазах сына, возвеселился, и прирванная лесным батькою пергаментная щека его густо закрасела.
«Ты знаешь, чем так душно разит от хозяина, когда он на лапы вызнялся? – вдруг спросил Созонт и сам себе ответил: – От него пахнет бедой. А ты бейся не бейся, без року смерти не будет».
...Нескончаема досюльная наука.
«Сынок, пролежни на боках будут. А ну вставай! Кто на дело ленив, тот и в душе не подвинется».
Созонта потянуло на пережитое; плоть просит хлеба, а душа... воспоминаний. Только с сыном какие речи? велик парень местом, а поговорить не с кем. Любимко молча поднялся, разламываясь, закряхтел, со смутной ухмылкой долго разглядывал поршни, съеденные тундрой, закинул обувку обратно под лежанку. А руки пустоты не терпят, требуют, чем бы занять; достал из укладки пластину рыбьего зуба, принялся просекать гребень. Для лебедушки старался, для Олисавы, еще не ведая о девичьей кручине...
Размяк кречатий помытчик, глядючи на сына, и себя былого, ухватистого, рискового признал и потому, противу натуры, вдруг потек сердцем, стал мягше талого воску, и из здорового выцветшего глаза, будто случайно, коряво выскреб соринку. Эх, бедовый человек, коли прижала кручина, значит, старость одолела. А слезинка ходока-поморянина станет, пожалуй, подороже скатного жемчуга. Не тужи, сынок: что нынче в диковинку, то будет в обычай. Не от горя, но от отцовой гордости неожиданно раскис Созонт. Он-то изжился, ничто не взволнует его с прежней глубиною, и ко всякому сгаду и догаду есть нынче у помытчика верная мерка: было – видели, что будет – увидим. Ниже земли не упадешь, дальше смерти не уедешь...
Замолчали. Любимко, отворотясь, упорно глядел в паюсное оконце; сквозь мутный рыбий пузырь серел травянистый окраек бережины, а далее, смыкаясь с небом, уходя в самые Господние вышины, мерно, накатисто дышало море. Лопатки у Любимки, как две наковальни, зябко шевелились под исподней рубахой. По медной шее стекали кудрявые ручейки темно-сизой шерсти. Кочан витой головы, спина гранитной плитою, словно бы вытесана из придонной лещади, грузные припокатые плечи. И этот детина, коему впору ватажить, и есть его, Созонта, сын? ...Как странно все...