— Когда они учинили это бесстыдство и поднялись уходить, что тебе Табисонашвили сказал? — спросил Дата.
— Я что дурак, что ли? Меня на мякине не проведешь! На хинкальный фарш искромсай Табисонашвили — я его узнаю. Я его прижал, он признался — не сам, говорит, пришел, не моя была воля. Знает, сукин сын, я его не продам, — вот и сказал. А в суд чего подавать? Собака собачью шкуру никогда не порвет, давно известно… Я тут с вами разболтался, может, лишнего наговорил — ничего не сделаешь, такой уж я с рождения. Вы думаете, я не знаю, зачем вы сюда пожаловали? Тут сидит с нами Коста, лиса и мошенник. Там — Табисонашвили и Кандури. Табисонашвили и скажи: «Я — Дата Туташхиа. Когда про свои дела будешь толковать, про мои тоже не забудь». Знать хотите, сам я это придумал или Табисонашвили сказал? И если сказал, то кто ему велел? И что было у того советчика на уме и на что он рассчитывал?.. Я вам все это уже выложил — и не по пьянке, — вижу, забота эта вам житья не дает, и сказал. А их я не боялся и не боюсь. — Шалибашвили щелкнул Дастуридзе по лбу. — Вот так вот. Только больше того, что я сказал, от меня не услышите. Вот Кандури в Хашури пьет да спит, а Табисонашвили в дверях у него сидит… Остальное как хотите, так и понимайте. А я знать ничего не хочу, пока он мне бурдюки не вернет. Ну, а теперь — кутим!.. В кутеже и застолье имена знать положено, без имени тоста нет. Ты — по выговору твоему слышу, — Шалибашвили подумал, — рачинец, зовись Симоникой, а ты, — он опять запнулся, — мохевец, будешь у нас Шиолой. Выпьем за тех, кто родил нас, дал нам имя и голову, грудью нас кормил и в дом хлеб приносил, — выпьем за них, а тем, кто почил, — вечный покой! — Шалибашвили залпом осушил рог.
Мы еще долго сидели. Шалибашвили болтал без умолку, но о деле ни слова. А мы и не просили.
Кончились тосты. Дата вынул свои «Павел Буре». Было около десяти. Мы поднялись. Шалибашвили достал турьи роги, наполнил их и протянул нам. «Идем по делу, — сказал Дата, — нам больше нельзя». Мы долго препирались — пить, не пить, пока Шалибашвили не опрокинул себе в рот свой рог, за ним оба наших, а рог Коста Дастуридзе, огромный турий рог, вылил ему за шиворот после того, как он тоже отказался пить.
Мы простились. Дастуридзе продрог и честил Шалибашвили на чем свет стоит. Перепало и нам. «Не брани его, Коста, он порядочный человек, да к тому же и умница». «Это дьявол и сукин сын, — не согласился Дастуридзе. — Когда в Хони блоху освежевали и шкуру в Куру выбросили, прибило ее в Гори, так горийцы сказали, что больно много мяса на шкуре осталось. Один из этих горийцев Шалибашвили дедом приходится. Броцой его звали».
— И силы у него хватает, и смелости. И не бурдюков он дожидается, — сказал Дата.
— Бурдюков, как же! — хихикнул Дастуридзе. — Кандури ночей не спит, мозги сломал, все гадает, отчего это Шалибашвили не мстит, что на уме держит!
— А ты сам думаешь, что у него на уме?
— Кто знает… Любит Шалибашвили одну поговорку: «Пойдет бык на буйвола, рога обломает». Не осилить ему Кандури. Он это знает и ждет.
— Чего ждет?
— Пока Кандури не споткнется. Тогда он на него навалится. Шалибашвили зла не забывает.
— Есть еще одна поговорка: «Не пасть верблюду так низко, чтоб ноши осла не поднять».
— Видно, этой пословицы Шалибашвили не знает! — сказал Дастуридзе.
— Не в этом дело, — сказал Дата, — не совсем в этом… А теперь, Коста-дружок, веди-ка нас к Табисонашвили. Надо бы узнать, кто велел ему пустить тот поганый слушок.
— Кто велел? Чей он человек, тот и велел.
— Шалибашвили сказал, что Табисонашвили у каких-то дверей сидит. Это Кандури двери?
— Он у Кандури в охране. И правда, как пес, у дверей сидит.
— Давай и мы к тем дверям подойдем.
Дастуридзе замолчал и заговорил опять, лишь когда показались первые дома Хашури:
— Что делать собираетесь?
— Пока не знаем. Как обернется, так и сделаем, а ты будешь делать, как мы тебе скажем.
Мы подошли к дому Кандури. Это был, скажу вам, не домишко Шалибашвили, — мы стояли у настоящего дворца. У самых больших господ не доводилось мне видеть такого огромного, просторного и красивого дома. Дом был в два этажа, с одного угла поднимался третий. Вокруг большой сад, обнесенный кирпичной оградой, оштукатуренной и крашеной. Поверх ограды в три ряда колючая проволока. На втором и третьем этаже было темно. Из окон первого падал свет.
Железные ворота были заперты наглухо. Покрытые золотой краской, они поднимались так высоко и были так крепки, что и великану через них было не перемахнуть. Коста повел нас в обход — где-то в ограде надо было найти и открыть маленькую дверцу. Все это Дастуридзе проделывал с такой готовностью и охотой, что я подумал, прикинул и понял — человек потрепыхался и положился на судьбу. Но я ошибся, и вскоре прояснилось, откуда в нем такая легкость.
Мы налегли на дверь. Она была заперта изнутри. Где запор и как его открыть — найти было невозможно, как и на больших воротах…
Делать было нечего. Я нашел все распорки, взобрался на плечи Дастуридзе, вставил их между двумя рядами колючей проволоки, проволоки раздвинулись, я пролез между ними и спрыгнул в сад. На двери был большой засов, укрепленный еще большим крюком. Я вытащил крюк, отодвинул засов, впустил Дату и Коста и снова все заделал, как было.
На первом этаже с задней стороны было два крохотных окошка. Оттуда падал свет. Мы подкрались и заглянули внутрь.
Это был марани — на коне скакать по этому марани. Подобного я не видел. Один большой угол занимали квеври, давильня и пропасть разной посуды. В дальнем от нас углу возвышался камин — двугорбого верблюда вместе с его тюками можно было изжарить в этом камине. В камине тлели, потрескивая и сверкая, огромные дубовые пни. Посередине тянулся длиннющий стол, вдоль которого стояло множество кресел — с полсотни людей, если не больше, можно было усадить за этим столом. Еще в одном углу была тонэ 10 с зонтом для вытяжки дыма, выкрашенным под цвет золота. Стены были облицованы тедзамским камнем с резными изображениями из белого мрамора — тут тебе и голые бабы, и мальчишки с девчонками — в чем мать родила, и бычьи головы, и раздутые птицы — то ли индюки, то ли орлы, и чего только еще там не было!.. Одна стена вся сплошь была отведена под портрет царя-батюшки, выложенный из мелких камешков, цветных и блестящих, а на стене напротив — Иисус Христос, распятый Христос, тоже из каких-то камешков и стекляшек. С потолка спускалась громадная люстра — свечей на пятьсот. И тьма свечей в огромных подсвечниках — по всем стенам, во всех углах, — у кого было время их считать? Перед камином стоял столик с резными балясинами. Миски, тарелки, кувшины, блюда — все из серебра. За столиками сидели два попа без ряс, а напротив них растянулся на львиных и тигровых шкурах длиннобородый мужик в красном халате. Шкуры были брошены на какую-то лежанку — то ли кресло, то ли тахту. Лежанка шла к камину под углом, но на чем держалось все это сооружение, не разобрать было. Еще свисали с потолка две керосиновые лампы — по обе стороны лежанки Кандури, — у одной желтое стекло, у другой — зеленое. Тот, что в красном халате, с одной стороны получался красно-желтым, а с другой — зелено-красным.
Не поверите, мне все казалось, я сплю и во сне все это вижу. Коста шепнул, что тот, в красном халате, — и есть Кандури. Табисонашвили нигде не было видно. Коста сказал, он либо у балконной двери сидит, либо в прихожей кемарит.
Дата обошел дом справа, мы с Дастуридзе — слева. Табисонашвили сидел на балконе. Было темно, он курил, — мы его и увидели. Справа мелькнула тень Даты — он крался по стене. Когда от Табисонашвили его отделяло шагов десять, я чихнул. Табисонашвили поглядел в нашу сторону, смотрел, смотрел, но что увидишь, когда темень несусветная, а мы на земле — распластавшись. Я хлопнул в ладоши. Табисонашвили поднялся и медленно двинулся на звук. В опущенных руках — по маузеру, во рту — папироса. Здоровый он был, негодяй. Шел, как вставший на дыбы медведь. За ним крался Дата. Нагнал его и, приставив дуло нагана к горлу, шепнул:
— Брось оружие!
У Табисонашвили папироса вывалилась изо рта, потом маузеры — из рук. Маузеры брякнулись о доски пола. Я поднялся и подобрал их. Ничего, кроме кинжала, я у Табисонашвили больше не обнаружил, — обыскал очень старательно. Мы толкнули его впереди себя, завели в глубину сада и усадили на землю.
— Как это вы без собак, а?.. Опусти, опусти руки!
Табисонашвили будто обухом по голове ударили, рта раскрыть не мог — пришлось почесать ему ребра маузером, стал приходить в себя:
— Гавкать начнут — звука не услышу… А вы что… кончать со мной будете?.. Убивать… или как?
— Тише давай!
— Когда ты со своими холуями вломился к Шалибашвили и бабу его изнасиловал, зачем понадобилось тебе назваться Датой Туташхиа?