но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».
Елизавета Михайловна всей душой понимала, что вынуждало Пушкина рваться в деревню. Устал он от нелепой цензуры, от глупых нападок критиков, сводящих с ним свои счеты. Он рвался к тишине, где в отдалении от страшного великосветского Петербурга вновь с головой уйдет в любимое дело.
Он советовался с Елизаветой Михайловной, стоит ли написать письмо Жуковскому, чтобы тот уладил эту неприятность.
— Обязательно, Александр Сергеевич, сегодня же, сразу, как возвратитесь домой. А я, в свою очередь, поговорю с Жуковским, чтобы он поспешил.
Елизавета Михайловна волновалась не меньше Пушкина. Волновалась всегда, когда что-то грозило любимому другу неприятностью. Он был растроган этим. Встал. Почти подбежал к ее креслу, с благодарностью поцеловал обе руки ее и подумал о самоотверженной дружбе этой удивительной женщины. Как многим он был обязан ей, не только тем, что произошло сейчас. Обязан был ей и тем, что она снабжала его французскими газетами, писала ему о всех новостях Европы, доставала книги европейских писателей.
И не случайно он с благодарностью отвечал ей:
«Ваши письма — единственный луч, проникающий ко мне из Европы».
В это время в открытую дверь гостиной с визгом вбежала внучка Елизаветы Михайловны, дочь Долли — девятилетняя хорошенькая Елизалекс, в белом платьице, открывающем худенькие плечики, в белых панталончиках с кружевами, опускающимися на мягкие белые ботиночки. Она радостно кивнула Пушкину, бросилась к бабушке и зарылась разгоряченным личиком в ее платье.
Ее преследовал подросток, Феликс, воспитанник Елизаветы Михайловны. Он тоже хорошо знал завсегдатая Елизаветы Михайловны — Пушкина. Но его возраст уже не позволял на ходу радостно кивнуть гостю и броситься за преследуемой Елизалекс. Он нерешительно остановился в дверях и поклонился Александру Сергеевичу. Елизалекс торжествовала победу, одним глазом поглядывая на него.
— Вот и не поймал! — сказала она, все еще не решаясь оставить бабушку и покинуть убежище.
Тогда Пушкин схватил ее на руки, поднял над головой и воскликнул:
— Зато я поймал! Поймал! Лови, Феликс, эту хитрую лисичку!
Феликс понимал, что Пушкин не бросит ему на руки девочку, но все же, смеясь, протянул руки. А Елизалекс все приняла за правду, от страха закрыла глаза и вновь огласила визгом гостиную.
Елизавета Михайловна засмеялась. Пушкин опустил Елизалекс. Но дети не отходили от него. Они не раз весело играли с поэтом, разговаривали обо всем, что было им интересно, и считали Пушкина человеком, на редкость понимающим их радости и тревоги, своим человеком.
— Александр Сергеевич! А у меня белка потерялась, — пожаловался Феликс.
— Живая белка?
— Живая, — опередила Феликса Елизалекс.
— Сидела у меня на плече в саду, прыгнула на дерево и скрылась.
— Сколько же она у тебя жила дома? — поинтересовался Пушкин.
— Всю зиму жила.
— Ну вот и захотелось на волю. Если ты свою белку любишь — не грусти. На воле ей лучше.
Пушкин поглядел в печальные, большие глаза мальчика и, как всегда, подумал: «Кого они мне напоминают?»
В это время в гостиной появилась Екатерина Федоровна. Она торопилась в Зимний дворец. Карета ждала ее во дворе.
— Здравствуйте, Александр Сергеевич, — приветливо протянула она ему руку и, обернувшись к Елизавете Михайловне, спросила: — Маменька, дети вам не мешают?
— Дети нам никогда не мешают, Екатерина Федоровна. В них наше счастье, — ответил за Хитрово Пушкин и взглянул в большие печальные глаза Екатерины Федоровны.
Ему стало не по себе. Вот кого напоминают глаза Феликса! Он мгновенно все понял.
— Тетя Катрин! Вы не приедете сегодня?
— Не приеду, Феликс.
Екатерина Федоровна поцеловала мальчика в лоб, поцеловала Елизалекс и, улыбнувшись Пушкину и матери, вышла.
Пушкин не знал о сплетнях, бродивших по гостиным, о том, что будто бы Феликс — незаконнорожденный сын Екатерины Тизенгаузен, что отец его — один из представителей прусского королевского дома. Вот только кто — великосветское общество не сумело докопаться. А царица, жена Николая I, фрейлиной которой была Екатерина, дочь прусского короля Фридриха-Вильгельма III. Не потому ли, гадали в гостиных, такие близкие отношения установились у императрицы с фрейлиной? Екатерина имела право называть императрицу просто Александриной и на «ты». А та души не чаяла в своей подруге.
Пушкину вспомнилось, что Елизавете Михайловне не раз при нем и других посетителях горничная на подносе подавала письма. Елизавета Михайловна читала их и обязательно останавливала внимание гостей на одном:
— Это письмо от графини Форгач, урожденной графини Андраши. Это мать Феликса. Все же не забывает ребенка, — с укором говорила она, иногда цитируя фразы из письма.
Тогда Пушкин не задерживал внимания на этих письмах, читавшихся в присутствии гостей. А теперь он все понял. Письма, очевидно, были нужны, чтобы еще и еще раз отвести подозрения от Екатерины. Елизавета Михайловна умела договариваться с кем угодно, если нужно было кому-то облегчить горькую долю, а уж для родной-то дочери как не постараться!
Письма графини Форгач не уничтожались. Они сохранились и для потомства.
И когда дети покинули гостиную, Пушкину захотелось подразнить Елизавету Михайловну.
— В народе говорят, что, когда люди долго живут друг с другом, у них помимо душевного сходства появляется и физическое.
— О чем вы? — не поняла Елизавета Михайловна.
— Вам не заметно. А со стороны видно, как Феликс похож на Екатерину Федоровну. Те же глаза, улыбка.
Елизавете Михайловне стало ясно, что Пушкин все понял. Но она не ужаснулась, что это сходство разглядят и другие. Пушкин видит то, чего не замечают другие. Его слова она восприняла как упрек ей за неоткровенность с ним. «Но он же должен понять и мое положение», — подумала она и ответила:
— Всякое бывает в жизни, Александр Сергеевич!