Палачи, жестокосердные палачи, так вот когда вы показали свои волчьи зубы!
Глаза жертв императорской жестокости пылают от гнева, и судьи могут прочитать в них все, чего не высказали они сквозь крепко стиснутые губы. Но язык онемел от ужаса. Первым опомнился Шлик. После того как был зачитан приговор, он произнес надменно:
— Невелика беда остаться без погребения! — Потом он продолжал, повысив голос: — Вы можете разрубить это тело на тысячу частей, вы можете разворошить все наши внутренности, но и там вы не найдете ничего иного, кроме того, что мы перед всем миром ясно и открыто высказали в своей Апологии. Нас не тщеславие побуждало. За нашу оскорбленную веру, за наши учредительные права, за свободу народа боролись мы с оружием в руках. Фридрих был разбит, Фердинанд победил. Но этот результат ни на йоту не умаляет справедливости дела, которое защищали сословия. Господь предал нас в ваши руки. Да будет воля его! Да святится имя его!
И Есениус, обуреваемый справедливым гневом, погрозив кулаком, обратился прямо к Лихтенштейну:
— Вы постыдно и жестоко поступаете с нами! Но знайте: найдутся люди, что головы наши, которые вы выставляете на позорище, с почестями погребению предадут.
Потом их отвели в тюрьму.
В воскресенье им позволили попрощаться с близкими и знакомыми и допустили к ним священников.
К каждому из осужденных пришел проститься кто-то. К одним пришли только жена или дети, к другим — братья, сестры и родственники. Осужденным также разрешили посещать друг друга. Стража в коридорах была усилена, но общению узников между собой никто не препятствовал. И в течение целого дня они навещали друг друга, поддерживая упавших духом.
У Есениуса в Праге родных не было. Но тем больше знакомых пришло проститься с ним: все профессора, доктор Вавринец Адамек с женой Зузанкой, отец Вавринца мастер Прокоп, священник Липпах и кухарка Есениуса.
После полудня, когда в камере Есениуса находился его Друг Богуслав из Михаловиц, пришли проститься со своим ректором студенты. Среди них были чехи, мораване и словаки. Сидеть было негде, они в растерянности остановились около стола и в молчании слушали, как товарищи Есениуса по заключению вместе с патером Розациусом пели псалмы.
Студенты не решались нарушить молчание и только грустно переглядывались, чувствуя тяжесть на сердце.
И сознание, что люди, которые находились сейчас рядом с ними, уже осуждены на смерть и что они видят их последний раз в жизни, увеличивало их тоску.
— Вы точно на похоронах, — попытался пошутить Есениус, заставив себя улыбнуться.
Но шутка не удалась. Молодые люди опечалились еще больше.
Один из студентов попытался нарушить мучительное молчание. Но он от растерянности начал с того, что нужно было ему сказать в конце:
— Мы пришли проститься с вами, ваша магнифиценция…
— Я благодарен вам за внимание, — ответил Есениус мягко. — Но не уходите. Давайте поговорим. Вы помните, как вы пели мне в коллегии чешские и словацкие песни? Отчего бы вам не спеть сейчас? Идите ближе, друзья!
Он взял за руку студента, который был ближе всех к нему, и отошел в угол, приглашая за собой и остальных.
— Тут мы не будем мешать другим, — сказал он вполголоса и обвел взглядом студентов, которые полукругом стояли около него.
На другом конце камеры Гарант и Михаловиц пели с патером Розациусом:
Боже великий, блага все
Мне ты даешь в изобилии,
Милость великую мне яви.
Ворогов злых моих сокруши…
— Прошу вас, друзья, спойте мою любимую, — попросил Есениус, обращаясь к студентам-словакам, которые знали песню.
Они чувствовали, что должны исполнить его просьбу. Это последнее желание их ректора.
Они переглянулись, растерянные и тронутые этой удивительной просьбой, и начали тихо, чтобы не мешать тем, кто был в другом конце комнаты.
Нелегко им было петь. Казалось, будто чья-то железная рука стиснула горло.
Те, кто был на другом конце, сначала с неудовольствием покосились на доктора Есениуса, который в такую минуту обратился к мирскому. Но проникающая в самое сердце протяжная мелодия захватила их, они перестали петь и прислушались.
Уродился Янко в тяжкую годину,
На войне ты, Янко, на войне эагинул.
Есениус прислонился к холодной стене и слушал, подняв голову. Он слушал так отрешенно, как будто внимал слова и напев своей любимой песни всем существом, всеми нервами, натянутыми, как струна скрипки, и отвечающими на малейшее прикосновение смычка.
А студенты пели:
Зарубили турки, кони затоптали.
Капли алой крови на траву упали.
Они пели и чувствовали, что слова песни и ее протяжный напев созвучны трагической действительности. Страшная тяжесть сжала им сердце, а потом поднялась выше, сдавила горло и наконец залила глаза слезами. Как капли дождя по стеклу, струились по их лицам слезы, и они не осушали их… не стыдились их. И не прекращали пения.
На траву упали алою росою,
Что ты сделал, Янко, со своей красою?
Когда студенты допели песню, Есениус улыбнулся странной и грустной улыбкой.
Что бы им сказать на прощание такое, чтобы эти слова стали достойным завершением его жизни? Он должен ободрить их, ведь они еще слабы для жизненной борьбы, не искушены, и смерть для них — только страшное несчастье. Они не обрели еще достаточно жизненной мудрости, чтобы примириться с нею с таким же философским спокойствием, как, например, Сократ…
И память подсказывает уже многократно читанные и повторенные слова, но которые на этот раз произносятся им в самом прямом, а не переносном смысле. Слова Сократа обращены к гражданам афинским:
— «Смерть — это одно из двух: или небытие и мертвый ничего не чувствует, или же, утверждают некоторые, переселение души из одного места в другое. И тогда человек ничего не воспринимает, это как сон, сон без видений. В таком случае смерть — удивительное благо. Если бы кто-либо подумал о той ночи, когда он спал так крепко, что ему даже и не приснилось ничего, и если бы с этой ночью сравнил он остальные ночи и дни своей жизни и потом посчитал, сколько в его жизни было дней и ночей приятнее этой ночи, то, по моему мнению, и великий царь, а не только обычный человек удостоверился бы, что таких ночей без сновидений очень мало. И если смерть — нечто подобное, я почитаю ее за благо: ведь тогда все время будет только одной ночью. Но ежели смерть, наоборот, подобна перемещению с места на место и если истинно, будто на том берегу находятся все умершие дотоле люди, что же может быть лучше?»
Есениус замолчал, устремив на них ясный и спокойный взгляд. Точно близкая смерть радовала его.
Студенты ответили не словами, лишь взглядами. И он окончил цитату твердым голосом:
— «Но теперь время уходить — мне на смерть, вам в жизнь; кто из нас идет к лучшей цели, неизвестно никому, только богу».
Потом по очереди обнял и расцеловал всех.
И с улыбкой смотрел им вслед. Он знал, что у дверей студенты обернутся еще раз и простятся с ним последним взглядом. И этот последний взгляд останется в их памяти до самой смерти. В какой бы связи ни вспомнили они о нем, всегда перед ними предстанет он таким, каким оставался в эту последнюю минуту. И он не смеет показать им слабость.
Он посылает им вслед улыбку, как последний прощальный луч. Вышли… Есениус чувствует, что силы его на исходе. Он собрал последние силы, чтобы улыбнуться студентам.
И, когда двери за ними затворились, воздвигнутая его волей плотина прорвалась — он отвернулся к стене, закрыл лицо руками и глухо зарыдал.
Поздно вечером их привезли в тюрьму, расположенную в Староместской ратуше. Туда же доставили и осужденных горожан. Тюремные камеры наполнились до отказа. Но и тут, как и в Белой башне, стража не мешала осужденным посещать друг друга. Двери камер оставались отворенными. Усиленно охранялись только двери, ведущие на улицу, и ворота ратуши.
Хотя рихтар поместил господ и горожан отдельно, теперь о звании никто не думал, никто не вспоминал про свое дворянство, наоборот, в эти предсмертные часы все старались поддержать друг друга.
Священники проводили с осужденными всю ночь.
Будовец с Михаловицем и Гарантом тоже пришли навестить Есениуса. Позже пришли и другие знакомые. Камера была полна людей.
Слабость, которая сломила Есениуса после ухода студентов, миновала, и теперь он разговаривал со своими товарищами по несчастью спокойно, ровно.
— Еще год назад мы не думали, что нас ожидает такой конец, — вздохнул Будовец, садясь на скамейку около стола.
— Как же это могло произойти? Почему? — тихо спрашивал Михаловиц.