— Может, и бред,— уклончиво ответил отец.— Только попомни мои слова: война будет не простой. Силища у немца огромная, на него вся Европа работает.
— Ничего, справимся! — убежденно сказал Андрей.— На его силищу у нас своя силища найдется. У нас тоже танки и самолеты есть. А если их еще и помножить на силу нашего духа, на наш патриотизм! Вот увидишь, мы их еще на границе приструним!
— Сдается мне, что ты не в «Правде», а в «Пионерской правде» работаешь,— усмехнулся Тимофей Евлампиевич.— И болеешь опасной болезнью, именуемой шапкозакидательством. Уверен, что сам Сталин не думает так, как думаешь ты, иначе бы он ни за что пакт с Гитлером не заключил. Уж очень старался он оттянуть эту страшную войну. Но — просчитался. Бесполезно было заключать пакт с самим дьяволом. Выходит, и диктаторы ошибаются.
— Глянь лучше расписание автобусов,— попросил Андрей, не желая продолжать спор.— Мне надо мчаться в редакцию.
— Автобус через два часа. Успеешь ушицы отведать. Да и за победу надо тост произнести. Итак,— он взглянул на календарь,-сегодня — двадцать второе июня. Так и пометим: началась война. А вот конец ее уже придется в другом календаре помечать: этого не хватит.
— Патентованный пессимист! — фыркнул Андрей.— «Мы врага встречаем просто: били, бьем и будем бить!» Знаешь эту песню?
— Эта песня неисправимых хвастунов,— серьезно, не принимая бодрого настроения сына, сказал Тимофей Евлампиевич. И вдруг его осенило: — Андрюшенька! А ведь, кажется, забрезжила она, родимая!
— Кто — она?
— Она самая. Надежда. Надежда выбраться нашей Ларочке из ссылки. Неужто не догадается попроситься на фронт?
— На фронт? — поразился Андрей.— Да она не успеет и письма написать, как и фронта никакого не будет.
— Андрюша, очнись. Войны, да еще такие, быстро не кончаются. Это будет битва титанов, битва двух миров, тут не может быть ничьей, тут будет только один победитель.
— Не будем гадать,— упрямо сказал Андрей.— А за идею — спасибо.
Он был благодарен отцу за его совет, и неожиданно им овладела мысль о том, что хотя война — это всегда величайшая трагедия и иначе как трагедия не может восприниматься людьми, для него эта резкая, как росчерк молнии, перемена в жизни может оказаться и переменой судьбы. А вдруг война и в самом деле принесет избавление Ларисе, ведь все теперь может обернуться по-новому, по-иному, может измениться так непредсказуемо, как это не бывает даже в волшебных снах.
Лето в Москве стояло жаркое, город изнывал от безжалостных солнечных лучей, слегка освежаясь и приходя в себя лишь во время скоротечной ночной прохлады.
В Генеральном штабе на улице Фрунзе офицеры оперативного управления то и дело переставляли флажки на огромной карте европейской части страны, придвигая их все ближе и ближе к столице, как будто она представляла собой исключительно сильный магнит.
В гастрономах еще можно было купить наборы шоколадных конфет в красивых коробках, хотя и по все более удлиняющимся очередям уже ощущалась нехватка продуктов. Рынки торговали как обычно, в своем веселом, хмельном и бесшабашном ритме, исправно работали рестораны, и в знаменитом «Арагви» на улице Горького еще можно было заказать превосходный грузинский шашлык и сациви. По вечерам все кинотеатры были заполнены народом, работали и театры, и хотя Большой был закрыт, публика неистовствовала от восторга, множество раз вызывая на бис прославленных теноров Лемешева и Козловского.
Малый театр давал пьесу Александра Корнейчука «В степях Украины», и когда один из ее персонажей произносил: «Возмутительнее всего, когда вам не дают достроить крышу вашего дома. Нам бы еще лет пять! Но если начнется война, мы будем драться с такой яростью и ожесточением, каких еще свет не видывал!» — зрители вскакивали со своих мест и обрушивали на сцену такой шквал аплодисментов, от которого, казалось, вот-вот погаснут люстры.
По воскресеньям в саду «Эрмитаж», в Сокольниках и других парках было множество гуляющих, по оживленному городу и веселому смеху можно было заключить, что война еще не вторглась в дома москвичей. В концертном зале известнейший Буся Голдштейн исполнял скрипичный концерт Чайковского. Особым успехом пользовались спектакли о Суворове и Кутузове. И хотя театры переключились на репертуар, созвучный с войной, МХАТ продолжал радовать зрителей своими традиционными спектаклями: «Тремя сестрами», «Анной Карениной» и «Школой злословия».
На улицах часто можно было видеть марширующих красноармейцев в изрядно поношенных хлопчатобумажных гимнастерках и таких же поблеклых галифе, в «кирзачах», лихо распевающих «Синий платочек», «Катюшу» и особенно «Священную войну», которая с момента ее появления вполне могла заменить собой гимн государства, вступившего в смертельную схватку с фашистами.
И все же до середины июля казалось, что война еще где-то там, за горизонтом и что немцев непременно остановят в крайнем случае у стен Смоленска.
В кремлевском кабинете Сталина хотя и было, как всегда, тихо, заметно прибавилось посетителей, особенно военных, и потому в атмосфере незыблемости и покоя, царившей здесь и прежде, чувствовалась неровная динамика, холодная четкость и плохо скрываемая напряженность. Изменился даже сам внешний вид Сталина: он осунулся, похудел, стал выглядеть старше своих лет и даже отказался от своего привычного светлого кителя, сменив его на защитного цвета френч с большими накладными карманами.
В один из таких июльских дней Сталин, перебирая документы, попавшие к нему в канун войны, наткнулся на донесение наркома внутренних дел Лаврентия Берия:
«…Я вновь настаиваю на отзыве и наказании нашего посла в Берлине Деканозова, который по-прежнему бомбардирует меня «дезой» о якобы готовящемся Гитлером нападении на СССР. Он сообщил, что это «нападение» начнется завтра…
… Но я и мои люди, Иосиф Виссарионович, твердо помним ваше мудрое предначертание: в 1941 году Гитлер на нас не нападет.
Л. Берия, 21 июня 1941 года».
«Гениальный провидец! — Сталин поморщился, будто проглотил горькую пилюлю.— И откуда выкопал какое-то мое предначертание? Только безмозглый мог бы предположить, что Гитлер не нападет. Вопрос не в том, что нападет или не нападет. По моим расчетам, Гитлер должен был напасть не ранее 1942 года, однако этот азартный игрок пошел ва-банк на год раньше».
Сталин еще раз просмотрел оперативную сводку Генерального штаба, доставленную ему рано поутру. Армия, та самая «непобедимая и легендарная», не просто отступает, армия бежит, и немцы не просто хватают ее за загривок и наступают ей на пятки, но рассекают по частям, окружают, парализуют, берут в плен целые полки и дивизии. Это разгром! При таких темпах наступления немцы быстро окажутся у самой Москвы.
Сталин смотрел на строчки машинописного текста оперативной сводки, и перед глазами вставали картины страшной битвы: бегущая врассыпную пехота, взорванные доты, горящие массивы пшеницы, в прах разрушенные немецкими бомбами города, потоки беженцев, пленные с растерянными, испуганными и виноватыми лицами, танки, с наглой самоуверенностью грохочущие по трассам, ведущим на восток… Он находился сейчас в той стадии потрясения, из которой обычный человек, не обладающий столь мощной волей, никогда бы не смог выйти и которая могла бы привести лишь к одному исходу — самоубийству. Это потрясение было вызвано не столько тем, что его обманул Гитлер, ибо такой человек, как Гитлер (если его можно назвать человеком), не мог не обмануть, а в том, что армия не оправдала надежд. А ведь сколько было заверений, что первый удар армия выдержит, и не только выдержит, но и нанесет ответные удары. Тем более, как заверяли все эти горе-вояки, армия имеет все необходимое, чтобы дать противнику достойный отпор. И в самом деле, танков у нас было в два раза больше, чем у немцев, да и самолетов тоже было в достатке, но большинство их было уничтожено немцами прямо на аэродромах. Одни пограничники оказались на высоте. Заставы погибали, но не сдавались врагу. Конечно, немцы уже были закалены в боях, а наши — почти сплошь необстрелянная зеленая молодежь; в сердцах — патриотизм, но одним патриотизмом танк не уничтожишь, самолета не собьешь…
На пороге неслышно возник Поскребышев.
— Товарищ Сталин, вас просит принять товарищ Берия. Что ему сказать?
Сталин поднял тяжелую голову от ненавистных ему оперативных сводок.
— Сам не может позвонить? — зло спросил он не то Поскребышева, не то самого себя.— Чует кошка, чье мясо съела.
Он долго не отвечал на вопрос Поскребышева, но тот, зная характер своего хозяина, не двигался с места.
— Пусть заходит,— буркнул наконец Сталин.
Берия появился тотчас же, будто возник из ничего: он был уверен, что вождь непременно примет его: сейчас вождю нужны люди, на которых он мог бы опереться, как и люди, которым он с удовольствием отведет роль козла отпущения.