Я заранее знал, что он мне ответит; в сущности, он уже дал ответ, когда показывал пачку своих фотографий. А может быть, его удерживало на острове что-то другое, может быть, втайне что-то влекло его к смерти; возможно, он смаковал мысль о смерти или смирился с ее неизбежностью?
— Вы уже пили кофе? — спросил он.
Мы вышли из дома и, борясь с ветром, направились к площади Валианос. Остров казался угрюмым, мрачным, и не только из-за дождя, ветра и туч. Наверное, он произвел бы на меня такое же впечатление и в разгар лета, при ярком солнце и чистом небе. И не удивительно. Ведь я знал его историю.
Мы шли мимо выстроившихся в два ряда жалких лавчонок и белых витрин, по раскисшим от дождя земляным тротуарам.
Посередине улицы текли ручьи; из воды выглядывали то камень, то кустик вырванной с корнем травы, то веточка оливкового дерева — их принес сюда ночью горный поток. Но, несмотря на ветер, было не холодно, воздух был мягок и приятен, пахло морем.
— Если ветер не стихнет, — заметил Паскуале Лачерба, придерживая одной рукой надвинутую на лоб старую серую шляпу, — то паром не придет.
На перекрестках, в конце улиц, выходивших на набережную, виднелся залив; вода пенилась, и казалось, она вот-вот закипит. Волны бежали, как будто кто-то их гнал на середину, заливали узкую полоску моста. В том месте берег описывал полукруг; там не было ни пляжа, ни прибрежных скал, а сразу начиналась зелень и море наскакивало на нее с разбегу.
Паскуале Лачерба остановился и, по-прежнему держась за шляпу, показал палкой в просвет улицы:
— Видите — мост? Это единственное сооружение, уцелевшее после землетрясения.
Я думал о том, что в устье залива, там, где начинается открытое море, сейчас наверняка бушует шторм и что, стало быть, паром, курсирующий между Сами и Патрасом, будет стоять. Ниточка, которая тянется за пароходом, порвется, и в течение суток, недель, а то и года Кефаллиния будет отрезана от мира. «Все-таки это — ужасный остров», — думал я и еще раз задал себе вопрос, как бы я его воспринял, не зная его истории.
— Пошли к Николино, — предложил фотограф и, прихрамывая, заспешил мимо газонов и скамеек к кафе, как будто вид столиков придал ему бодрости. На скамейках сидели несколько старичков: в одних пиджаках, без плащей и пальто, только шляпа на голове да неказистый шарфик на шее.
На углу стояли два такси: длинные крылатые американские машины яркого цвета. Из одного из них высунулась голова и рука. Я узнал Сандрино. Он крикнул мне «С добрым утром!» и, подойдя, спросил:
— Чем могу служить?
Сандрино пошел с нами пить кофе. Мы сели втроем за один столик — в укромном местечке, на улице.
— Давайте выпьем по рюмке узо, — предложил мне Паскуале Лачерба. Он всячески давал понять Сандрино, что в его услугах не нуждаются и что он здесь лишний, но Сандрино долго нас не оставлял. Он продолжал твердить, что за несколько драхм может прокатить меня по всему острову и показать самые красивые места. Утром он уже побывал в Сами — возил груз на паром и видел, что, несмотря на шторм, паром все-таки отправился в рейс.
— Поехали в крепость! — предлагал он, обращаясь то ко мне, то к фотографу. Присутствие Сандрино явно раздражало Паскуале Лачербу. Он смотрел куда-то поверх его головы, не разжимая челюстей и не отвечая ему, как будто перед ним было пустое место. Что касается меня, то, прежде чем кататься по острову, мне хотелось выжать еще что-нибудь из фотографа.
— Давай завтра или сегодня во второй половине дик, — предложили Сандршю.
— Идет, я буду там, — ответил он, показывая на свой желтокрасный студебеккер.
— А как насчет Катерины Париотис? — громко спросил он, уже дойдя до середины площади.
Я пожал плечами.
— Я ее поищу, — крикнул Сандрино.
Паскуале Лачерба улыбнулся, на губах застыла гримаса.
Мы пили узо — нечто вроде анисовой водки, очень крепкий напиток, прозрачный, как хрусталь, если пить его неразбавленным; если же добавить хоть каплю воды, то он тут же на глазах превращается в воздушное облачко, становится мягче и начинает благоухать какими-то травами и цветами.
— Ну, а что произошло на острове после того, как здесь высадились немцы? — без обиняков, напрямик спросил я фотографа, разглядывая белое облачко узо в своей рюмке. — Как себя вели итальянские солдаты? Иначе говоря, — продолжал я, — чувствовалось ли, что между немцами и итальянцами зреет вражда, или же взаимоотношения были нормальными?
Паскуале Лачерба взглянул на меня с удивлением.
— Ничего не произошло, — ответил он. Ведь немцы и итальянцы еще были союзниками. Насколько я помню, не произошло ничего особенного.
Немцы — пехотные и артиллерийские части — высадились в первых числах августа. Как-то утром со стороны Ликсури на дороге в Аргостолион послышался необычный гул: приближалась немецкая автоколонна (шум итальянских машин был совсем другой, к нему здесь уже привыкли). Все подбежали к окнам — полюбопытствовать, что делается внизу, у поворота шоссе, где в мареве дрожит раскаленный воздух. По мере приближения гул усиливался, и чем он был ближе, тем явственнее отличался от привычных звуков.
Первыми показались низко накренившиеся на повороте два военных мотоцикла. Прорвав горячее марево, они выпрямились и поехали на умеренной скорости, сверкая стеклом и металлом. За ними следовал грузовичок с низким носом — он, казалось, заглатывал дорожную пыль, — а дальше — еще мотоциклы, которые тоже сначала ехали накренившись, а потом, как по команде, выпрямлялись. Блеск металла, блики солнца на прикрытых маскировочными козырьками фарах стали еще ослепительнее; в воздухе распространился едкий запах бензинного перегара.
— Немцы! — лаконично объявила синьора Нина. Широко раскрыв глаза, нервно покусывая длинный мундштук из черной кости, она смотрела поверх ограды. Немцев она никогда не любила, не выносила их за неотесанность и грубость.
«Они не джентльмены», — говорила она.
На шоссе бесновались огненные блики; пятна света и небольшие тени мчались вперед. Их видели и слышали жители острова, работавшие в поле крестьяне.
Видела их и Катерина Париотис, с бьющимся сердцем подбежавшая к окну.
Немцы промчались мимо Виллы с быстротой молнии. На машине, выкрашенной в маскировочные цвета — желтый, коричневый, зеленый — и потому походившей на чудовищную полевую жабу, ехали четыре офицера. Все четверо блондины. Адриане показалось, что она поймала их взгляд, холодный голубой немецкий взгляд. Но впечатление было обманчивым: офицеры даже не взглянули в сторону Виллы. Они смотрели прямо перед собой, на Аргостолион. Вот они выехали на мост и скрылись за первыми домами.
Все это произошло мгновенно, промелькнуло, подобно видению. Катерине Париотис тоже показалось, что перед ее глазами пронесся какой-то призрак, но при виде его ее оставили последние силы, и она застыла у окна с ощущением полной опустошенности.
Из аргостолионского порта выскочил маленький белый торпедный катер с двумя длинными усами у носа. Он заскользил по морской глади, рассекая ее, точно лезвием ножа, оставляя позади себя тонкий прямой след, — туда, к линии горизонта. Потом повернул направо, налево, как бы не зная, какую выбрать дорогу на этом бескрайнем просторе, заметался из стороны в сторону, зигзагами, точно обезумел или решил позабавиться. В конце концов он направил свои усы в сторону порта и, отдуваясь, покорно вернулся в гавань, исчез за серой полосой мола.
— Девушки, давайте-ка сходим в город, посмотрим, что там делается, — предложила синьора Нина, поспешно надевая шляпку с вуалькой.
И, не дожидаясь ответа, пуская дым через нос, зашагала вниз по лестнице. Вслед за высокой тощей синьорой Ниной (платье висело на ней, как на вешалке), точно цыплята за наседкой, послушно выбежали девицы, озираясь, нет ли поблизости коляски Матиаса.
В городе все было спокойно, только вокруг площади Валианос царило большее, нежели обычно, оживление да прибавилось машин. Немецкий грузовичок стоял около виллы, где находился итальянский штаб, а под деревьями выстроились в ряд мотоциклы. Немецкие солдаты, сидя в седле, курили, разговаривали, пересмеивались, но негромко.
Синьора Нина уселась вместе с девицами в кафе Николино; Николино подошел к ним на цыпочках; с трудом можно было понять, что он говорит: у него перехватило дыхание.
— Мадам, — пролепетал он.
Принимая заказ, он непрерывно наблюдал за площадью. Потом сбегал на кухню, тотчас вновь появился среди столиков, держа на кончиках пальцев свой жестяный поднос, и опять уставился на немцев.
Немцы же продолжали сидеть, расставив йоги, на своих мотоциклах и не проявляли никакого любопытства, даже не смотрели на девиц, как будто на площади, кроме них самих, никого не было. Они ждали своих офицеров, — те зашли в итальянский штаб. Ждали терпеливо, как люди, для которых ожидание — самое привычное дело.