чего, – говорю, но Крот не слушает, исчезает за дверью, неслышно прикрывает.
Ленка смотрит внимательно, слизывает с губ блеск – и когда только успела накраситься, если с обеда шла? – оглядывает, да и мне непривычно в розовой хлопковой рубашке с синтетической нитью, в которой словно бы слишком большая грудь, вот Крот и смотрел.
И он тоже.
Хотя придумал себе дело, за моей порцией пошел, но на самом-то деле тоже смотрел на грудь.
– Скажи, что ты это только что придумала, – просит Ленка.
– Ага. И блузку сама себе ногтями разодрала.
– Я видела. – Она отворачивается. – Слушай, я не думаю, что Кротик что-нибудь в столовке найдет. Надеюсь, он сообразит хотя бы спереть хлеб.
– Его теперь вообще-то по кусочкам выдают, не оставляют так просто.
– И правильно делают. Вечно малышня баловалась, теперь не будут.
– Нам, наверное, скоро придется в Город идти.
– Это зачем?
– Ну зачем… – Ленка мнется, – что уже скоро и макарон не останется, говорит Алевтина, жрать-то что будем? Вот сама увидишь.
– А в Городе где возьмем? Магазины же закрыты или…
– Постучимся, попросим. Что же, неужели не дадут?
Крот приносит одну только морковь – тоненько наструганную соломкой, с капелькой подсолнечного масла сверху.
– Больше нет ничего, – выдыхает, ставит тарелку на тумбочку, – хлеба не допросился. Наешься этим? А завтра… ну, завтра-то все будет.
И я смотрю на меленькую морковь, которая уже пустила сок, или это просто с маслом переборщили, и почему-то от этого неприятно внутри.
Потом у меня пошла кровь.
• •
Это просто эти пришли, эти должны были начаться давно, потому что у Ленки, например, идут с двенадцати лет – она сама рассказала, чуть ли не в первый день, хотя я бы постеснялась о таком. А у меня все не было и не было – мама утешала: маленькая, худенькая, как мальчик, откуда, у такой и в шестнадцать впервые пойти могут, ничего страшного, можно даже к врачу не ходить, смысл жаловаться, когда это нормально? Но все-таки я не думала, что именно сейчас – в санатории, когда не спрячешься, ничего не сделаешь. Прокладку у Ленки взяла, но к вечеру кровь кончилась.
Не знаю, правильно это или нет. В любом случае Ленка бы заметила, возьми я больше одной прокладки, так что хорошо.
Что было?
Ничего не было, показалось, хотя так хотела, чтобы эти пришли.
Крот потом приносит и хлеба – маленький кусочек, засохший немного, явно не из столовки.
– Это вчерашний. Ешь.
– Да он какой-то… Где ты его взял?
– Перестань. Ты пойдешь на ужин? – Ленка все со мной сидела, никак не могла отойти.
– Нет.
– Опять останешься голодной.
– И хорошо. Буду такой же худой, как ты.
– Ты и так почти как я.
– Да ладно, – распрямляю плечи, отчего ее рубашка сильно натягивается, – а вот это – видела? Сиськи-то откуда бы иначе взялись, по-твоему?
– Ну ладно тебе, не в том дело. А в том, что – ну, ты из-за ребят не хочешь идти в столовку?
– Да. А ты бы хотела на моем месте?
– Хрен знает. Я бы орала.
– Ах, ты бы орала?
– Извини. То есть я не думаю, что ты не орала…
– Пошла на хуй.
Пошла на хуй, идиотка.
Вскакиваю и, как была, в рубашке и расстегнутых джинсах, вылетаю из палаты. Из комнаты. Оставляю Ленку, сразу замолчавшую, за собой, за дверью.
А почему бы не пойти на ужин? Ну правда. Войду и скажу.
Чего мне.
В коридоре уже никого, все собрались, из окон свет особый, прозрачный, теплый, и слышен голос Алевтины. Я захожу в столовую, но тарелки стоят не перед всеми.
И все замолкают.
То есть кажется, что замолкли и посмотрели на меня, мол, глядите, она идет, она идет и не стесняется, она сейчас будет есть, хотя у нее идет кровь – они не могут знать про мою кровь, а только думаю – как бы смотреть не в пол, а храбро, на них, прямо перед собой. Мол, глядите – она не боится вас, мрази.
– Привет, – Алевтина зачем-то поднимается, уступает место.
Алевтина уступает место – что-то случилось, что-то страшное, непоправимое. Так ей-то всегда пофиг было.
И тут я понимаю – все они знают, уже знают.
Лицо Ника. Светлые волосы, падающие на лоб.
Мухи нет, а Степашка сидит, он совсем спокойный. Может, он и забыл меня уже – единственный.
Юбка смотрит вниз, ему не хочется, чтобы продолжалось.
Крота нет, но зачем-то жду, сажусь на место Алевтины – она поднимает руку, словно бы хочет погладить по голове, но потом рука опускается, не решившись.
Может, она к грязной не хочет прикасаться.
Может, она не знает, что я сразу же после, дождавшись, когда ребята уйдут на обед, пошла в душевую и долго-долго стояла под очень горячей водой, после которой кожа горит до сих пор.
Скоро приходит Муха, он обычный – садится не к Степашке, а к девочкам. Они чуть напрягаются, нервно смеются, но он не замечает.
А потом понимаю, почему все так ждали Крота, – он заходит в столовую странным, оглядывается, выхватывает взглядом Муху, сильно щурится – на нем очки, но он их приподнимает на лоб, словно бы хочет увидеть Муху в настоящем мире, не в своем, близоруком.
Может быть, он не хотел смотреть на плакат
потому что, кажется, единственный из нас знал, что такое зеница. Нужно будет спросить.
Спрашивали – знала ли, что он собирается делать?
Знала ли, что он принес в санаторий складной нож с красивыми узорами из окрашенной эпоксидной смолы в рукоятке?
Нет, не знала.
Знала ли, что его отец, отец Крота, когда-то давно принес этот ножик из колонии, где такую рукоятку сделали и ему нож подарили?
Нет, не знала.
Знала ли, что обычно вещи детей досматривают, но только в связи со сложившейся ситуацией они отступили от этого правила, до сих пор соблюдавшегося неукоснительно?
Нет, не знала.
Это потом я буду говорить. Мало говорить, больше молчать, смотреть в стену.
Крот прыгает: никогда не думала, что он умеет прыгать, он же неспортивный, худосочный такой.
Никто не виснет на нем, не хватает за руки – он будто перепрыгивает нас, становится быстрее.
Он бьет ножом Муху. Не вижу куда. Муха вскидывает руки и кричит – тоненько, не своим голосом. Крот вначале отпускает нож, а потом словно хочет вогнать глубже в тело, но тут Муха просыпается – выставляет руки вперед, размахивает беспорядочно, тогда и остальные начинают шевелиться, кричать.
Белка визжит.
Сивая визжит.
(Их голоса различаю недолго, а потом все глухо становится, беззвучно – мама всегда говорила, что при сильной близорукости у человека должны хорошо работать другие органы чувств, но у меня не работали.)
– Эй, лови его! – кто-то вскрикивает негромко, но никто не ловит.
Алевтина стоит в ужасе, ее руки вдоль тела опущены – пусто, безвольно. Она тоже не ловит.
В это время Крот на удивление быстро – а на зарядке всегда тормозил, мы даже смеялись, – разворачивается и бежит к выходу.
Знала ли, что он побежит к реке?
Река называется Сухона, неужели не знаете? Су-хо-на. Смеялись: будто бы она на самом деле сухая, пересохшая, а нам только кажется широкой, полноводной. И мерещатся «Метеоры» и большие баржи, везущие в Город продовольствие и боеприпасы. Впрочем, нет, – на «Метеорах» могут быть только люди, меня в детстве катали на таком, они слишком легкие, чтобы перевозить что-то серьезное. Папа сказал – будут все пятерки за четверть, поедем. Мы поехали. После «Метеора» папа собрал вещи и больше никогда не возвращался в нашу квартиру, которая на самом деле и его, но только он не попросил доли, не сказал, что нужно на две комнаты разменяться. Поэтому Крот говорил, что он ужас как благородно поступил, потому что его папаша через суд заставил разменять их хорошую «двушку» в старом фонде на две однокомнатные, так вот в той, которая им с матерью досталась, вечно черная плесень на стенах росла, даже когда соскребешь, она все равно проступает под штукатуркой, сначала еле заметно, смутным сероватым проблеском, а потом все яснее и ярче; а вода в трубах почти не доходила до девятого этажа, так только, капала слабеньким-слабеньким напором.
Знала ли, что он побежит к реке?
Знала.
А куда