могу сказать.
Он самый близорукий из нас, серьезно. Вот и сейчас снимает на секунду очки, чтобы потереть глаза кулаками, идем на подоконник, к окну на лестнице между первым и вторым этажами, где никого, кроме нас, потому что грязно, окурки валяются, но самим не покурить – живо до комнаты воспитателей дым дотянется, они выбегут – не обрадуешься. Сейчас, правда, только Алевтина осталась, и с ней что-то случилось.
Они тебя подкараулят, говорит Крот, когда мы забираемся на подоконник. Балкончики в наших комнатах не выходят на реку, а это грязное забытое окно – да. Мы смотрим: на Сухону в зарослях, ни одного домика, только какие-то деревянные строения с огромными щелями между досками (внутри наверняка грязь и ветер), на пологий берег, на дымы на другом берегу.
Есть ли дым над моей улицей Ленина?
Не знаю, не вижу.
– В каком смысле?
– Ну дурочка, что ли? Подкараулят. Пацаны шептались. Муха, Юбка, еще какие-то шестерки их.
– Подкараулят – и что сделают?
– Ты точно дура. Что можно с девкой сделать?
– Письки у них малы, – говорю храбро, а саму трясет от омерзения.
Потому что было, все было.
Один раз в школьном коридоре дорогу десятикласснику не уступила, Витьке Бритому. Он оскалился, подвинулся, издевательски-вежливо пропуская, а потом зашел со мной в женский туалет, а ведь не бывает такого, чтобы в женский туалет, это вовсе отмороженным надо быть. Но он зашел и достал. Он не стоял у него, совсем, – висел беловатым мешочком, но выглядел отвратительно, словно какая-то кожная болезнь, нарыв. И нужно было посмеяться, высмеять, хоть что-то сделать, но попятилась, вжалась в стенку – точно испугалась, что он заразит меня этим. И Витька приблизился, навис – опустив глаза, я заметила, как пустой беловатый мешочек дернулся, становясь красным, кровавым. И вот тогда испугалась – того, что хоть ты и долго смотришь на что-нибудь, смиряешься, почти привыкаешь, а тут раз – и оно меняется на глазах, становится хуже, агрессивнее, хочет тебя съесть, уничтожить. А ну как сейчас брызнет кровь, попадет на меня?
Почему ты не кричала, спросила потом мама, когда я прибежала после третьего урока, наплевав на все, с растрепанными волосами, оторванными пуговками на белой блузке, почему не орала так, чтобы весь коридор сбежался, все учителя, дети, работники столовой, техничка? Что же не кричала? В другое-то время у тебя голос звонкий, громкий, когда не нравится что-то, когда шмотку новую хочешь.
А тут что?
Но я не хотела, чтобы они прибежали, потому что в том, что я увидела его, уже буду сама виновата.
– Так я не очень боюсь, – говорю Кроту.
– Ага. Ну не боишься – хорошо, а я предупредил. Хочешь шоколадную конфету?
– Ого, откуда?
– Да в сумке нашел несколько, наверное, мать положила. Только подтаяли немного, она же не предупредила, а то я бы в холодильник…
– Пофиг, давай.
Он достает из кармана «Ласточку» – золотистый фантик, фиолетовый птичий силуэт, я сразу узнала: отец и такие приносил, по штучке, по две, наверное, на работе кто-то для ребенка давал, вроде как гостинец. И они долго лежали в хрустальной вазочке для сладостей, потому что я все ждала, чтобы мама съела вторую, но она почему-то никогда не брала.
Мам, ты что, сладкое не любишь?
Люблю, отчего же.
А почему конфету не съешь? Вкусная ведь.
Улыбалась искусственно-ласково, будто не мне даже, а папе.
Ешь, милая. И папе скажи, что очень вкусно было. Обязательно скажи.
И я говорила папе, а он щурился, на маму злился. Хотел, чтобы и она попробовала, чтобы ничего не понимала.
Не понимала, но чувствовала, что у мамы что-то плохое с «Ласточкой» связано, что-то, о чем никогда не скажет.
Но я догадалась – лет, наверное, в одиннадцать, когда папа уже ушел.
У «Ласточки» из кармана Крота прежний вкус – кремовый, нежный, с разгорающимся апельсином.
Но тогда не было ничего, ничего страшного не произошло: Витька Бритый постоял так немного, а потом вдруг надел штаны, сполоснул руки под краном и ушел. А я осталась стоять, вжавшись в стенку. И глупо, но странным показалось, что руки мыть стал, – ведь ничего же не трогал, только себя. Значит ли это, что и он себя считает нечистым, заразным?
Почему-то не думала, что и у Крота вся эта физиология, все белое, а потом кровавое. Может, потому, что он мой ровесник. Может, у него ничего такого нет, а только конфеты «Ласточка» в карманах и Брэдбери на тумбочке.
Все просила прочитать, уж больно понравился маленький рассказ «Каникулы», что нам по внеклассному задавали, но Крот засомневался, пойму ли. Да я, если хочешь знать!.. И стала вспоминать что-то сложное, хорошее, чтобы удивить, пыль в глаза пустить. Но отчего-то вспоминался только Толкин, а ведь он Кроту ничем особенным не покажется, скажет что-то вроде: ага, я читал давно, еще в первом классе, хорошая книжка, но сейчас я другое люблю. И назовет фамилию автора, которую я никогда не слышала.
– Вкусно, спасибо.
– Держи еще, – и он достает вторую «Ласточку», смятую еще больше, плоскую почти.
– У тебя что – их килограмм?
– Вроде последняя.
И нужно отказаться, вежливо будет отказаться, но рука сама тянется, губы благодарят.
И тут мы перестаем разговаривать, потому что снова что-то гремит над Городом, и даже немного стекло звенит, не по-настоящему, а немного вибрирует, на грани ощущения.
Ближе, ближе.
• •
Через два дня овсяного киселя на завтрак стала кружиться голова. И когда встаешь, кружится. И когда сидишь – мерзкое чувство, словно совсем-совсем не хочется вставать, а хочется только долго оставаться в кровати, не шевелиться. Ленка все еще красится, но реснички иголкой не разделяет, стала меньше думать о лице, о колечках.
– И вот хочется тебе красоткой ходить. Ведь ничего не будет, никакой дискотеки.
– Так я разве из-за нее?
Она в платье. В голубом платье, с рукавами-фонариками.
– Надо бы погладить, а то как из жопы…
– Делать тебе нечего.
Отмахивается, смотрит в зеркало – снова первая, мне никакого отражения не достается.
– Ладно, шевелись, опаздываем же. Орать будут.
– Теперь почему-то Алевтина одна…
– Ну тем более орать будет. Как она твой телефон грохнула…
Ленка вздыхает, вытирает пальцем красное с зубов.
На процедурах отчего-то не вижу Крота – ни в нашей группе нет, ни в другой, сосед его по палате молчит, пожимает плечами.
Смутный страх пощипывает сердце, хочется прижать ладонью, разгладить, успокоить. Ленке говорю – я скоро, смотри, чтобы не спалили, что меня нет. А куда… – она начинает, но меня нет. Бегу вниз, к подоконнику, наверное, он вышел посидеть, у него иногда бывает такое, когда не хочется никого видеть, но ведь я ни к кому не отношусь.
На подоконнике Крота нет, и вдруг снова резко кружится голова. Сажусь на подоконник, замечаю – стекло пошло трещинками. Ночью гремело сильнее, из-за этого. Мелкая стеклянная пыль лежит на полу.
Слышно, как кто-то кашляет.
И тогда снизу поднимаются они, все понимаю.
Первым идет Юбка, сразу же встает чуть дальше, к закрытой двери на второй этаж.
Кто-то остается внизу, но не очень далеко, чтобы смотреть.
Подходят Муха и Степка-Степашка.
Если Степашка злился, его глаза красным наливались, мог броситься, начать душить. Ему бы в ПНИ, не сюда. Но вот стоит, и он лучше меня, выше – рядом с Мухой, за левым плечом, а я под взглядами.
– Так это что, – Муха смотрит в окно, на трещину, – здесь, что ли?
– Что – здесь? – отвечаю неприязненно.
– Во-первых, встань, когда с тобой разговаривают.
– Вот еще. Ты что, училка?
– Вставай. Сдерни ее. – Муха кивает Степашке, и я спрыгиваю, уворачиваясь от него.
– А во-вторых, это здесь, да? Здесь ты со своим хахалем встречаешься?
– Ни с кем я не встречаюсь.
(А у самой в голове, где же Крот? Почему не пришел на процедуры? И почему я решила сюда спуститься именно теперь, хотя прежде никогда одна не ходила, все его ждала?)
– Да? А с этим?
Он складывает пальцы колечками, подносит к глазам:
– Этим, как его?
– Мы просто друзья.
– Ага, – переглядывается с дружками, – я решил так: ты меня порадуешь, а я не отдам тебя Юбке. Потому что ты его очень уж рассердила в столовке.
Закричать?
Так я никогда не кричала, даже тогда.
Мама опять спросит