Сидя на крыльце и натягивая ситцевую юбку на тощие коленки (я деликатно поглядывал на крышу), Клавдия спрашивала, велик ли мой город. Чем я там занимался. Что учил в университете. Какой я веры и верят ли католики в Бога. Давно ли мы вместе с Кларой. Есть ли у Юльхен парень. Не спрашивала только о войне. Словно бы ее не было, и я приехал в Крым по путевке профсоюза железнодорожников. Ни разу не улыбнулась. Но все же не уходила. Боялась разгневать? Не знаю.
Наш приятный разговор в тот раз, к сожалению, оборвали. Штос привел к нам Йозефа Шиле, одного из новобранцев, прибывших вместе с нами из степного учебного лагеря. Он получил контузию, почти ослеп – по словам санитара, на несколько дней, – и теперь хотел, чтобы ему помогли написать письмо – ответ на полученное вчера от матери. Поскольку Дидье успел приложиться к бутылке, сочинять послание выпало мне.
Письмо от матери было нейтральным – выросшие цены, продовольственные трудности, поведение некой Лизхен, в целом непредосудительное, недавний английский налет на расположенный поблизости городишко, советы быть поосторожнее и не лезть без причины в пекло. Однако когда Йозеф Шиле продиктовал свой ответ, я основательно смутился. Чего стоила, скажем, фраза: «Я сам пристрелил пару этих азиатов»? А она была не единственной. Смущен был и дожидавшийся рядом Штос.
Прошла, постаравшись не привлекать внимания, Клавдия, и я решил, что вряд ли родителям Йозефа Шиле стоит читать о том, о чем, волнуясь, сообщал их совершеннолетний сын. Отложив уже начатый лист, я вытащил новый и начал писать о другом. Об ароматах степи, шуме далекого моря и распростершемся над головою звездном небе. Пошловато, конечно, но для парня из села неплохо. Заглянувший через плечо полупьяный Дидье одобрительно потряс головой. Ради достоверности я оставил замечание Йозефа о русском хозяйстве – иначе у родителей могли возникнуть сомнения в авторстве послания и, как следствие, ненужное беспокойство. «Оно ничем не лучше польского, даже хуже. В нашем курятнике я чувствовал себя вольготнее, чем в русском крестьянском доме». Понятия не имею, какой там у них был курятник. А разница очевидная, тут ничего не скажешь. Только он ею гордится, а я почему-то нет.
– Готово, Йозеф, – сказал я, завершив свой труд.
– Спасибо, ребята. Мама будет рада. И папа. Пусть знают, как мы тут за них сражаемся. Правда?
Я промолчал. Конечно, правда, маленький болван. Потому что если ты, не приведи Господь, на днях погибнешь, а погибнуть здесь могут все, это письмо окажется последним о тебе напоминанием. И твоя мать, такая же добрая женщина, как и моя, будет его перечитывать, показывать товаркам, понесет твоей школьной учительнице. И учительница будет счастлива от того, что учила хорошим вещам – и самое главное ты усвоил.
Штос похлопал Йозефа по плечу. Небо, как всегда в эти дни, было безоблачным и по случаю новолуния обещало быть ослепительно звездным.
* * *
Мы собрались в большом сарае и развлекались каждый на собственный лад. Я штопал носки, Дидье трепался с Брауном, прочие дулись в скат. Все потягивали пиво (нам как раз привезли добавки). Приковылял наш старый взводный, Греф. Его нога еще не вполне зажила, но он был в состоянии передвигаться, и ему позволили лечиться в деревне – во всяком случае, пока там были мы.
Окончив штопку, я перешел к более интеллигентному занятию – вместе с Дидье стал развлекать товарищей сочинением стихов. По предложению Брауна, вспомнившего, как весело было в прошлом году на Днепре, когда мы занимались чем-то вроде этого.
– Ребята, покажите класс, у вас здорово получается. Жалко, я тогда не записал.
Благодарение Богу, что не записал. Игра была простой – строчку я, строчку Хайнц. Независимо от схемы рифмовки – АВАВ, ААВВ, АВВА – на каждого приходилось по рифме. На этот раз первую строчку продекламировал я. Поскольку утром мною все же было прочитано письмо от Клары («родной, ты не забыл, я жду и буду ждать»), начало сложилось само, вполне в духе ожиданий Брауна.
– Нежно раздвигая шелковые ножки…
Браун и Главачек заржали, предвкушая продолжение. Дидье не заставил ждать.
– Робкая пастушка ласково шептала…
Клара, милая Клара… Или милая Гизель? Но она не робкая. И вообще, что такое «робкая»? Образ, не более.
– Милый мой, хороший, отдохни немножко, – ответил я, благо рифма уже созрела. Дидье после недолгого раздумья завершил:
– Оботри свой хвостик, и начнем сначала.
Как мало нужно бывает порой для оглушительного успеха. Какой-нибудь писака строчит годами толстенный роман – и не может представить себе дальнейшей его судьбы. Прочтут или не заметят, восхвалят или освищут. А тут – четыре строчки, и всенародный восторг.
Отсмеявшись, Браун спросил:
– Где это вы в своих университетах видели пастушек?
– Нигде, – серьезно ответил Дидье. – В университетах водятся студентки, чахлые, скучные и в очках. А студентам больше нравится ядреные девчонки из сельской местности. Поэтому мы приедем к тебе на хутор и займемся твоими пастушками.
Браун состроил скептическую мину.
– У нас девки, конечно, веселые, да только так они к вам и помчатся.
Мнение Грефа было иным, более оптимистичным. Или наоборот, пессимистичным? До чего же все перемешалось.
– Когда окончится этот бар… – он поглядел в сторону партийного Главачека и поправился: – Вот это самое, пастухов останется так мало, что нам всем придется крепко попотеть.
Главачек печально вздохнул:
– А вот у меня была девка в Моравии… И ножки раздвигала, и пела хорошо.
– Прямо вот за этим делом? – поразился Браун. – Умираю, хочу поющую девку! А то мои всё больше языком чесали, дуры деревенские.
– А нежно раздвигать – это как? – поинтересовался Штос на правах специалиста в медицинской сфере.
– Вот так! – детским смехом залился Браун и попытался изобразить ногами в сапогах нежность робких пастушек Гессена.
– Прости, приятель, но твои прелести не возбуждают, – покачал головою Штос.
– Это потому что у меня на ногах не шелк, а шерсть.
– В данный момент на тебе штаны из хлопка, – поправил Брауна любивший точность Дидье.
– Но под ними-то всё равно шерсть! – не унимался Отто.
Невинный разговор о пастушках перерос в традиционную армейскую дискуссию: что лучше для женщин – длинный или толстый. Как главного специалиста в области анатомии, в арбитры призвали Штоса.
– Не все так просто, господа! – авторитетно объяснил он нам. – Это зависит от целого ряда факторов. От строения частей тела. От привычек в интимной жизни. От занимаемой позиции.
– В обществе? – спросил Дидье.
– В обществе тоже. От того, чем вы, собственно, собираетесь заниматься.
– То есть? – не понял Браун. – А чем еще можно заниматься?
– Деревня, – мечтательно вздохнул Дидье. – Ваши пастушки тоже такие темные?
– Куда им до ваших очкастых.
– И наконец, – закончил Штос, – от характера отношений между партнерами. Романтичности, возвышенности и так далее. Некоторые из моих знакомых медичек, самые великодушные, говорили, что принципиального значения не имеет ни то ни другое. И что важнее всего – душа. Некоторые, подозреваю, даже не врали. Магда Фойерман точно не врала. Хотя жаловаться ей было не на что.
* * *
Я не помню, откуда появился патефон. Кажется, приволок Греф. Что, впрочем, тоже не имело значения. И пластинки – откуда взялись пластинки? Мы уже сильно выпили, и разницы не было никакой. Первая пластинка была русской. Ее поставил Дидье, в надежде услышать что-нибудь знакомое. Чтобы можно было хором подпевать. «Волга-Волга, матерь Волга, ты течешь, неся покой. И не ведаешь о страшном, что свершит казак донской». Но песня была другой, гораздо более веселой. В исполнении какого-то мужчины. Вроде бы по-русски, но ни черта не разобрать. Рефреном повторялось «На Кавказе есть гора… большая… такая».
– О чем там, умники? – спросил нас Греф.
– Похоже, про Кавказ… – неуверенно ответил Дидье, напряженно вслушиваясь в звуки, мало похожие на русскую речь.
– Все ясно, – сделал вывод Отто. – Как раз для нас. Скоро будем на Кавказе. Я уже умею плясать по-тамошнему, видел у кавказских добровольцев. Дайте мне нож! Цольнер, где он у тебя?
– Бери.
Дальнейшее выглядело так. Получив нож, Отто зажал его в зубах. Сделал свирепые глаза. Отбросил правую руку в сторону. Другую, согнувши в локте, поместил на уровне груди. Заорал «асса» и начал бешено перебирать ногами по земляному полу, периодически меняя положение рук. Его примеру последовали Клаус и Штефан, вдребезги пьяные парни из первого взвода – они тоже стали бешено орать и носиться с ножами в зубах по сараю. На мой взгляд, это больше походило на ритуальные пляски готтентотов и гереро – более близких германскому сердцу, чем обитатели таинственного мира неведомых кавказских гор.
Греф менял пластинки. Прозвучали песни в исполнении русской певицы с весьма приятным голосом – что-то о море и встречах. Потом было несколько других. Их опять пел мужчина, но не тот, что пел про гору на Кавказе. Одна из песен, про солнце, море и любовь, была невероятно похожа на польское танго, в котором покинутый любовник жалобно вымаливал у бросившей его любовницы «последнее воскресенье», прозрачно намекая на возможность самоубийства. Его нередко слушал отец, получивший от коллеги по высшей технической школе набор привезенных из Польши пластинок.