Лейтенанту Манечкину нравилось, ласкало душу внимание Веры, становилось ликующе-радостно на душе, когда под его взглядом она вдруг начинала вроде бы светиться изнутри. И у могилы отца он теперь любил бывать больше с нею, чем один. Но от своей любви еще открещивался, упорно убеждал себя, что Вера для него просто хороший товарищ. Не больше.
Самое же радостное — в жизнь личного состава бронекатера составной частью распорядка дня вошли посиделки. Они, как правило, начинались во второй половине дня, если ничего срочного не было. И в зависимости от погоды проходили в носовом кубрике бронекатера или на берегу. Сидели там дружной семьей, душевно пели, что больше всего настроению соответствовало, или неспешно разговаривали, вспоминая прошлую жизнь, мечтая о будущей.
Но первые дни, когда еще только нарождалось это хорошее, расспрашивали преимущественно Веру. О том, где родилась, в какой семье и о многом другом. Она откровенно рассказала, что в этом году в родной станице Краснотальской окончила десять классов, хотела бы и дальше учиться, только… Или сами не видите, как и куда жизнь вдруг пошла?
А семья у них самая нормальная во всех отношениях: кроме отца с мамой, шесть братьев и она, Вера, единственная и в самой середочке между ними. Отец и мама — казачьего роду. И тут же пояснила, нисколько не сомневаясь в правоте того, что говорила:
— Казак, он потому и казак, что, чуть обнаружится враг около наших пограничных рубежей, он хватает пику вострую, шашку верную да винтовку меткую и скок в седло!.. В первый день войны отец и три старших брата ушли в военкомат, чтобы поскорее до части определиться.
Помолчав, добавила, что вот и она, Вера, уже определилась в действующую флотилию; уверена, что и меньшие братья вместе с мамой сейчас в плавнях или еще где партизанят. С большой внутренней гордостью сказала это.
О многом и по первой просьбе рассказывала Вера. Но неизменно, умышленно комкала или даже вовсе обрывала разговор, едва он начинал скользить к тому времени, когда она впервые увидела лейтенанта Манечкина да что при этом почувствовала. Ничего тогда не произошло такого, чего можно было бы стыдиться сейчас, но только так неизменно поступала. Может быть, и потому, что в тот день она впервые увидела живых моряков и их форму, красивей которой — это она определила сразу и безоговорочно — нет ничего во всем мире.
Самым же впечатляющим и влекущим для нее оказался командир. Вот его и запомнила намертво и сразу. Из-за него, оказавшись на левом берегу Волги, сразу и забежала в военкомат, какой первым увидела, заявила военкому, что согласна пойти добровольцем в Волжскую военную флотилию. Он дал ей листок бумаги и подсказал, как написать заявление. А дальше все и вовсе просто было: моряки без малейшей волокиты определили ее посудомойкой на камбуз, особо подчеркнув, что она уже в ближайшее время должна обязательно освоить и хоть одну какую-нибудь сугубо военную специальность. Она почему-то сразу и безоговорочно решила, что будет пулеметчицей. Вот и стала ею. К самому важному для своей судьбы моменту подоспела. Во всяком случае, она так считала.
А любовь пришла после того, как несколько раз увидела лейтенанта на могиле его отца, где он сидел одинешенек и грустно смотрел в землю. Вот тогда впервые и мелькнула мысль, что она, Вера, просто обязана все время быть рядом с ним. Чтобы помочь в трудную минуту, чтобы… Да мало ли почему в жизни ему вдруг может потребоваться настоящий друг?
Твердо решила, что должно быть только так, поэтому, хотя и робела, уловила контр-адмирала, когда настроение у него было сравнительно нормальное, и без уверток, честно высказала свою просьбу. Тот испытующе глянул на нее, немного подумал и все же дал столь нужное ей разрешение.
Вот и все, что теперь осталось уже в прошлом. Ну, спрашивается, чего здесь можно стыдиться? Но она неизменно умышленно комкала или даже вообще обрывала разговор, едва он начинал скользить к тому времени, когда она впервые увидела лейтенанта Манечкина.
А время неумолимо бежало вперед и все круче и круче замешивало Сталинградскую битву, не жалея ни крови, ни железа. Теперь уже почти весь город захватили фашисты, теперь наши солдаты кое-где цеплялись лишь за береговую кромочку. А фашисты все настырнее и настырнее лезли вперед, стянув к городу, истекающему кровью, не только свои лучшие войска и множество боевой техники, но и дивизии, бригады, полки и эскадроны своих союзников. Но наши солдаты по-прежнему держались на своих рубежах обороны. Казалось, из последних сил держались. В том числе и потому, что почти каждую ночь к ним с пополнением, боезапасом и продовольствием прорывались катера Волжской военной флотилии. А на левый берег Волги они увозили только тех раненых, которые уже не могли вести бой. Не сами выбирали таких: те, кто еще мог держать в руках автомат или винтовку, к урезу воды не приближались.
За этот месяц многие катера флотилии, истерзанные вражескими снарядами, бомбами и минами, опустились на дно Волги и лежали там, укутанные илом, заносимые песком.
Их бронекатер судьба пока миловала. Вот и сегодня он уже третий раз бежит в Сталинград, а фашистские снаряды и мины все еще не могут нащупать его.
Благополучно и этот рейс в Сталинград завершили, а, вот, приняв раненых, только отошли от берега метров на двадцать или тридцать, тут и раздался скрежет. Короткий, противный, яростный. Поняли: бронекатер распорол днище. А вот обо что? Еще час назад здесь была нормальная глубина. Хотя так ли уж обязательно знать, на что напоролся бронекатер? Сейчас во много раз важнее то, что он мгновенно сел на нос и ощутимо потерял в скорости.
Немногие раненые, сегодня лежавшие и сидевшие только, на верхней палубе, еще тревожно переглядывались, не понимая, что случилось, бессильные правильно оценить серьезность происшедшего, а Дронов с Красавиным уже нырнули в носовой люк; только лязгнул он. Лейтенант Манечкин, стоявший в рубке рядом со штурвальным Ганюшкиным, несколько секунд ждал, что вот-вот приподнимется та крышка люка, высунется по пояс кто-то из матросов и проорет, чтобы немедленно подали то-то. Но крышка люка оставалась недвижима. Тогда он вдруг, будто на мгновение заглянув в носовой кубрик, отчетливо увидел пробоину с рваными краями, торчащими внутрь катера; на подобные пробоины можно сравнительно легко наложить пластырь, снаружи наложить, или… Или остается терпеливо ждать, когда вода, ворвавшаяся в пробоину, так сожмет воздух, оказавшийся в этом помещении, что сравняет свое и его давление.
Пластыря их бронекатер не имел. Значит, товарищам на выбор оставалось только второе…
Может быть, уже около сердца Дронова и Красавина замкнулся сейчас леденящий обруч воды?..
Чтобы снизить давление забортной воды и тем самым хоть и самую малость, но помочь товарищам, лейтенант Манечкин сбавил ход до среднего.
В носовом кубрике этого будто не заметили.
Тогда, выждав немного, уменьшил ход до малого.
И опять ответом было молчание!
А стоять или даже просто задерживаться здесь никак нельзя: фашисты уже почти пристрелялись, их снаряды и мины вот-вот начнут ложиться с предельной точностью.
Ганюшкин, от которого не укрылась секундная растерянность командира, сказал, будто думая вслух:
— Морзянкой можно воспользоваться. Как политические заключенные при царском режиме.
В ответ ждал чего угодно, только не того, что лейтенанта ярость захлестнет, что он с криком обрушится:
— А ты пробовал морзяночным перестуком разговаривать? Пробовал? А ну, простучи мне сначала две точки, а следом — точку и тире! Чего пялишься на меня? Стучи, раз такой умный!
Ганюшкин уже понял, что обыкновенный стук — это тебе не электрическая лампочка, не сирена или гудок, им длину тире не передашь; значит, есть в этом вроде бы чрезвычайно простом средстве связи какая-то закавыка, может быть, самая малая, немудреная, но обязательно есть. Вот и выходит, что, если ты намерен перестук освоить, сначала ее разгадай.
А лейтенант уже отошел сердцем, ворчит вполне нормально:
— Ничего, не сахарные, не размокнут.
И бронекатер неспешно идет в ночь, идет туда, где ее не рвут, не пластают на куски отблески пожаров. А Ганюшкин думает, что при такой скорости бронекатера Дронову с Красавиным более часа, погрузившись почти по шею, придется сидеть в холоднущей воде. Сегодня не июль, а первое октября…
Не подошел — скользнул бронекатер Манечкина и не к мосткам, где швартовались все, а без единого толчка вполз на пески, выбеленные солнцем и ветрами всех румбов. Бригадное начальство, которому по радио доложили о случившемся, уже ждало их и, едва катер плотно сел на пески, поднялось на палубу. Контр-адмиралу Дронов с Красавиным пробоину показали, доложили, что успели сделать для спасения катера.