– Запомни, я тебе не ара.
Вардан не на шутку смутился.
– Почему не ара? Зачем так говоришь? Ты красноармеец, я красноармеец…
Однако Мухин упорно стоял на своем.
– Я сказал, не ара, значит, не ара.
На их пререкания обратил внимание Старовольский. Цыкнул:
– Что вы там заладили: ара, не ара? Меликян, переведите ему, и товарищ уймется. И чтобы молчали оба.
– Вот и я говорю: чего заладил, – пробормотал Вардан. – «Ара» значит «друг».
Последнее слово осталось за Мухиным, который тихо, чтобы не услышал Старовольский, прошипел:
– Таких друзей в Исторический музей.
И посмотрел на меня победителем. Меликян пожал плечами. А мне вдруг сделалось обидно, что я ни разу не был ни в одном приличном музее. И вообще, пока не оказался под Севастополем, дальше Новосибирска не выбирался. В Севастополе, кстати, тоже имелись музеи – Черноморского флота, панорама Рубо. Но что от них нынче осталось? Хорошо, если эвакуировать успели.
На следующее утро после обстрела и бомбежки в подразделении недосчитались четверых. Трое были ранены, один убит. Здоровенным камнем ушибло Мишку, осколком пропороло рукав гимнастерки у Мухина («О, видали, еще бы миллиметр»), ударом в каску оглушило Молдована. На меня ничего не упало, только присыпало камушками и припорошило пылью. Мухин, осматривая поврежденный рукав, не без зависти заметил:
– После того раза тебя ничто не берет. Так и ходишь непоцарапанный.
Я не сразу понял, о каком таком «том разе» речь. Потом сообразил – Мухин имел в виду мою царапину, тогда, перед тем как убили немцев, Пата и Паташона. Я попытался припомнить, как это было давно, но не смог. В тот день или на следующий у нас появилась Марина, мы стояли с ней в траншее, она смеялась, изображала, что щелкает меня по носу, перегораживала дорогу брезентовым сапогом… И еще была политбеседа с Земскисом, который рассказывал, какие ужасы творят фашисты с нашими гражданками. Мы с Мариной сидели рядом, и мне было стыдно за дурака комиссара. И Мухин тоже тогда был рядом. Я поднял глаза и сказал:
«Ага, как после прививки».
«Не сглазьте, дурни!» – вмешался услышавший наш разговор Молдован.
Поздним вечером, когда мы, устроившись в канаве, жевали остатки НЗ, до нас дошли слухи о гибели в Южной бухте транспортного судна «Грузия». Его потопили на рассвете немецкие самолеты. Сотни тонн боезапаса пошли на дно, но пополнение, слава богу, сумело выбраться на берег вплавь.
– На днях еще «Абхазию» потопили, – мрачно сказал Шевченко, – в Сухарной балке, недалека отсюда, мы как раз на Мекензиевых отбивались. И эсминец «Свободный» у Павловского мыска. Все в один день. Человек пятьдесят погибло.
– «Грузия», «Абхазия», – задумчиво повторил Меликян названия погибших транспортов. – А «Армения» есть?
– Была, – кивнул ему Зильбер. – С беженцами погибла, осенью еще. И с ранеными. Несколько сотен человек.
– Седьмого ноября, – уточнил Шевченко. – «Сванетия» еще была. В апреле потопили, тоже с ранеными. И «Червона Украина» была. Крейсер. Его в ноябре, в Южной.
– Транспорт есть еще «Украина», – добавил кто-то, мне незнакомый, но, видимо, как и Мишка, из моряков. – Этот ходит. И «Красный Аджаристан» ходит. И «Белосток».
– Белосток? – переспросил его Мухин. – Где это такое? Впервые слышу.
Сидевший рядом Старовольский пояснил:
– В Белоруссии, самой западной. Раньше было в Польше.
– А «Россия» есть? – подумал я вслух.
Старовольский ответил малопонятной фразой:
– «Красная Россия» звучит не очень ритмично. Так что «России» на Черном море не наблюдается.
Его суждение не показалось мне логичным. Почему Россия обязательно должна быть «красной»? Можно сказать «советская». Как раз трехстопное что-то выходит, я не помнил, как называется. Мухин тихонько пробормотал:
– Нет, да и хрен с ней. Зато не накроется.
Сомнительное утешение, подумалось мне.
– «Россия» была, – раздался глуховатый голос незнакомого моряка. – Линкор «Свободная Россия». До революции назывался «Императрица Екатерина Великая». Сами потопили в восемнадцатом году, в Новороссийске, чтобы не отдавать немчуре и гетману. Те требовали прибытия эскадры в Севастополь. А наши не пошли.
Мы помолчали. Уже позабылось, а ведь немцы двадцать с лишним лет назад действительно стояли в Севастополе. Будто бы призванные на помощь будто бы украинским правительством. Недолго, но стояли. И теперь вот рвутся снова.
Старовольский заметил, снова не очень логично, можно сказать, непонятно к чему:
– С другой стороны, мы все тут Россия.
И замолчал.
По фронту, несмотря на густеющий мрак, переговаривались пулеметы. Не прекращалась пальба на северо-западе. Там продолжала сражаться береговая батарея номер тридцать и девяносто пятая дивизия, которую иначе называли Молдавской.
– Кстати, у меня есть газета, – сказал нам всё тот же моряк. Я подумал – быть может, новый политрук? Его загораживали Зильбер и Шевченко, знаков различия было не разглядеть.
– Что пишут? – вяло полюбопытствовал кто-то.
– Тяжелые бои под Севастополем. Встреча Молотова с Рузвельтом.
– Укрепляем союз? Господи боже мой… Когда же это кончится.
– А телеграмму товарища Сталина читали? – спросил моряк, явно желая нас хоть чем-то приободрить..
– Нет, – ответил ему Старовольский. – И кому телеграмма?
– Как кому? Нам, доблестным защитникам… У меня переписано. Прочесть?
– Валяй.
– Вот, слушайте. «Горячо приветствую доблестных защитников Севастополя – красноармейцев, краснофлотцев, командиров и комиссаров, мужественно отстаивающих каждую пядь советской земли и наносящих удары немецким захватчикам и их румынским прихвостням».
Молдован устало проговорил:
– Как немецкие – так захватчики, как румынские – так прихвостни.
– Тут вопрос – что хуже, – так же устало ответил Старовольский. Моряк, не знавший Молдована, не понял что к чему и продолжил чтение.
– «Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа. Уверен, что славные защитники Севастополя с достоинством и честью выполнят свой долг перед Родиной».
Моряк читал обычным русским языком, но мне казалось – я отчетливо слышу знакомый по радио кавказский акцент, ту особую, неторопливую, мудрую интонацию, когда подчеркивается каждое слово, потому что лишних слов у великого вождя и любимого учителя не имеется и быть, конечно же, не может. И совершенно напрасно младший лейтенант Старовольский строил постную физиономию. Вроде бы надежный и кристально честный человек.
Я снова вспомнил о Марине. Рука потянулась к груди, словно бы желая проверить, на месте ли Маринкина книжка. И нащупала что-то, спрятанное не во внешний, а во внутренний карман (собственноручно пришитый мною в запасном, мне всегда не хватало карманов). Расстегнув воротник, я извлек находку на божий свет – хотя свет был совсем не божий, а исходил от плясавшего по горизонту зарева и медленно спускавшихся на парашютах немецких осветительных ракет.
Это была газета. Точнее фрагмент. Из «Правды», со статьею Ильи Эренбурга.
– Что у тебя, Алексей? – спросил меня Старовольский.
Я показал. Ему, Шевченко, Зильберу, другим.
– Оправдание ненависти, – прочитал незнакомый моряк.
Мишка, вспомнив, качнул головой.
– Надолго мы ее отложили, однако… Почитаем?
– А надо? – спросил его я. Во мне ненависти было предостаточно, и взгляд на Маринкину карточку действовал сильнее, чем сто двадцать пять Эренбургов.
– Читай, читай, – сказал моряк. – Вот фонарик, коль надо, бери. Чего просто так сидеть?
Я разгладил измятый листок и начал. Стараясь ни о чем постороннем не думать. Постороннем… Снова хотелось выть. Господи…
– «Вначале многие из нас думали, что эта война как война, что против нас такие же люди, только иначе одетые. Мы были воспитаны на великих идеалах человеческого братства и солидарности. Мы верили в силу слова, и многие из нас не понимали, что перед нами не люди, а страшные отвратительные существа, что человеческое братство диктует нам быть беспощадными к фашистам, что с гитлеровцами можно разговаривать только на языке снарядов и бомб».
Статья была длинной и страстной. Я старался, чтобы голос не дрожал, но удавалось не всегда. Начинались запинки, паузы, иногда довольно длинные. Мне было стыдно. Маринка лежала в воронке, в двух километрах отсюда, с подогнутыми коленками, в стертых до дыр сапогах – а я читал забытую газету.
– «Немецкие фашисты – это образованные дикари и людоеды».
Странно, но я был почти уверен, что ни веселый, который говорил по-французски, ни тот, усталый, что сидел у стены, вовсе не были дикарями и людоедами. И им совсем не была нужна война, точно так же, как не была нужна она мне, – но они пришли сюда, под Севастополь, и Маринка лежала в воронке, потому что они были здесь. И мне было безразлично, дикари они или нет. По своей ли пришли они воле или были пригнаны бесноватым австрийцем. Об этом будем думать после, когда закончится война. Если останемся живы.