После обеда, пристроившись у стены и вооружившись иглой, я пришивал нашивку на рукав. Ковырялся довольно долго. Нитка узлилась, настроение было поганым, в голову лезли мысли об инциденте с Гольденцвайгом. Дидье уже рассматривал в зеркальце ловко прилаженный новенький треугольник, а я не продвинулся и наполовину. Отто тоже справился быстро и удовлетворенно теребил резко выделявшийся на затасканной ткани черный знак с серебристым галунчиком.
Пришедшая с улицы Клавдия смотрела на нас с любопытством. Что-то шепнула матери, и та, пронося ведро, бросила взгляд в мою сторону. Я опустил глаза. Женщины понимали многое. В частности то, что звания присваивают за заслуги. И то, какие заслуги могут быть у солдата пехоты.
Командование заботилось о нас как никогда. Службой не донимало. Ни нарядов, ни караулов. Построение утром, поверка вечером. Прочее время – свободное. Если бы еще не таскать за собою винтовку. Опять же обещали девочек. Мобилизованных? Какая мне, впрочем, разница, я бы не пошел ни на каких. «Ты уверен, ефрейтор?» – спросил издевательски внутренний голос, но я заставил его замолчать.
Греф всячески нас ублажал. Добывал вина, обеспечивал пивом, привозил из соседней татарской деревни мясо, которое мы жарили на углях. Про недавний конфликт старались не вспоминать, но Отто порой становился задумчив. Дидье почти с ним не разговаривал. Перекинется словом, и всё.
Наш покой охраняли русские полицейские. Когда я, подняв свой китель, рассматривал, ровно ли сидит моя нашивка, двое как раз проходили мимо. Вид у них был весьма необычен. Обычно они таскались кто в чем – в гражданских пиджаках, русских военных рубахах, – тогда как на этих были черные мундиры. С высокими серыми обшлагами и серым воротом, пришитым к черным лацканам. Странное одеяние мне что-то напомнило, но я не сразу понял, что именно. Пока не сообразил, что передо мной переделанная униформа, от которой почти отказались в СС, перейдя на серую, более военную и вызывавшую, как следствие, большее почтение сограждан. Я подивился изобретательности властей. Они нашли куда приткнуть запасы ставшего ненужным барахла. Изыскали способ обмундировать толпы восточных коллаборантов. При этом сделали так, что благодаря небольшим изменениям эсэсовский мундир приобрел неузнаваемый вид – и русский полицейский не мог питать иллюзий насчет своего статуса. Я поделился мыслями с Дидье. Тот похихикал.
Вид нашивки вполне меня устроил. В любом случае, я бы не стал ничего переделывать. Нужно было чем-то заняться. Я вспомнил о полученном от Гизелы письме. Решил, что так и быть, прочту.
Судя по тексту, она любила и ждала. Упорная девчонка, кто бы мог подумать. Если даже слегка привирала, все равно это кое-что значило. Новостей в письме не содержалось, если не считать рассказа о женихе госпожи Кройцер. Он отыскался опять (я с трудом припомнил, что прежде мне сообщали о его таинственном исчезновении), и сестра госпожи Нагель переживала светлые минуты жизни.
Черт его знает, быть может, если я вернусь, мне действительно стоит держаться за Гизель? Она мне нравилась, я ей, похоже, тоже. Жениться, народить детей, пить кофе по утрам, ходить в ресторан по субботам и пятницам. При подобных мыслях в моей душе должно было разлиться некое тепло. Но ничего не разлилось. Абсолютно. Возможно, всё же стоило наведаться к девушкам, вспомнить, как это делают. И заодно убедиться в том, что так, как было с Гизель, не будет уже ни с кем. Хорошая, добрая, славная. Грудка опять же была ничего, не то что у тощей Клары.
Таисья копошилась на жалком своем огороде. Недовольно осматривала потоптанные грядки (благодарение Богу, не нами) и поливала скудные всходы ржавой водой из лейки. Обезумевшее солнце выжигало всё, надежды на урожай не оставалось. Появлявшиеся изредка помидоры моментально изыскивались и пожирались квартировавшими по соседству немцами. Опять же не нами, но Таисью, я так думаю, не интересовало, кем именно.
– Эй, Таисья, мать твою! – крикнул ей кто-то по-русски. Я пригляделся и увидел за невысокой оградой местного жителя, чернобородого старичка в пиджаке и рубашке с выпущенным на лацканы воротом. Приметивши мой взгляд, он улыбнулся, стащил с лысеющего черепа кепку и сноровисто поклонился. После чего опять, как и прежде крича, обратился к Таисье. Та с недовольным видом приблизилась к ограде. О чем они говорили, я разобрать не мог, в голосе Таисьи мне слышалось презрение. Дед горячился и что-то ей доказывал.
Мне показалось, что я где-то его видел. Нет, не видел, конечно же, нет. Это был просто привычный человеческий тип. Мерзкий, гнусный, пакостный. Одну его фразу я все-таки понял: «Тебе-то мало от красных досталось?» Таисья резко отвернулась, но, столкнувшись с моими глазами, опять уставилась на деда. Разговор становился громче, кажется, старикашка ей угрожал. Я снова сумел кое-что разобрать. «Совесть у тебя есть?» – прокричала Таисья в ярости. «Совесть, ее, милая, на хлеб не намажешь», – энергично ответил дедок. Мне стало весело и противно. Наш профессор Гельмут Ширле выражал приблизительно ту же мысль лапидарнее и одновременно замысловатее: «Совесть – понятие историческое».
Я встал и подошел к ограде. Дедок моментально вытянулся по швам. «Ты!» – сказал я, тыча пальцем в его сторону. Он расплылся в роскошной улыбке. Тогда я добавил пару слов по-немецки и небрежно махнул рукой, указав желательное направление. Он понял ставшее международным слово «weg» и молча удалился. Я снова уселся у стены и снова раскрыл письмо. Перечитывать не хотелось. Жалко, что Гизель не вложила фотографию. Впрочем, у меня имелась старая.
Таисья плакала в доме. Клава присела возле меня и несмело протянула недозревший помидор. Я грустно улыбнулся. Ее лицо вдруг показалось мне красивым. Возможно, из-за удачного ракурса. Или от освещения. Правильный, хоть и облупленный нос, светлая прядка из-под косынки, зеленоватые глаза, худые, темные от солнца руки. В приличном платье, в танцевальном зале девчонка смотрелась бы неплохо.
Она еще долго сидела рядом. Молчала и ждала, когда успокоится мать. Вместе с нею молчал и я. Когда в доме сделалось тише, Клава туда наведалась, но вскоре вернулась обратно. Вновь села рядом. Печально проговорила:
– Были бы все, как ты…
– И шта? – спросил я ее, хотя прекрасно понимал «шта» именно.
– Может, войны бы не было.
Я пожал плечами. Маленькая дурочка сама не знала, что несет. Ей бы почитать своего земляка Толстого. Как там было? «Кто же казнил, убивал, лишал жизни? Никто. Это был порядок, склад обстоятельств». Но деревенская простушка, она скорее всего только слышала про знаменитого писателя. А я вот, умный житель университетского города, читал. И при случае мог бы сослаться на русского классика.
* * *
Наш богемец основательно снюхался с Гольденцвайгом. Оба куда-то запропастились почти на целый день и возвратились с трофеями. Похоже, Гольденцвайг сумел продать свои коронки. Греф, тот тоже где-то шлялся, видно имел гешефты с татарами.
Около семи часов объявили о приезде девушек. Их разместили в двух автофургонах на окраине деревни. Народ побрел становиться в очередь. Отправились даже Дидье со Штосом – подлечить истерзанные души. Я остался, собравшись написать хоть что-нибудь Гизель и Кларе. Вдруг захотелось, без всякой причины. Несмотря на апатию и безразличие.
Сочиняя первое послание, я услышал краем уха разговор проходивших за оградой коллег.
– Цольнер долго не протянет.
– С чего ты взял?
– Он утратил нравственный стержень.
– Он его имел?
Кто говорил, я не заметил. И тем сильнее разозлился. Скоты. Но с другой стороны, был ли у меня в самом деле этот дурацкий «стержень»? И если был, то какой? Преданность родине? Ну да, за пару тысяч километров это чувство здорово крепнет. Верность вождю? Разогнался и прыгнул. Солдатский долг? Не знаю, конечно, чисто теоретически… Католическая вера? Не смешите мою прабабушку. Если я добрый католик, то Гольденцвайг американский ковбой.
По всему выходило, что я пустой, бесхребетный, бесстержневой человек. Если не позор Германии, то и никак не гордость. Чихать. Я встал и направился в сарайный клуб, полагая, что сегодня там будет пусто. Однако просчитался. В сарае сидели Главачек с Гольденцвайгом и пара новобранцев (я по-прежнему мысленно называл их так, хотя они считали себя, не без оснований, настоящими фронтовиками). Один был знакомым мне Йозефом Шиле, тем самым, для которого я сочинял письмо. Имени второго я не знал. Сегодня утром Шиле прозрел и пребывал в безмерной радости.
Едва я увидел знакомые рожи, мне захотелось вернуться обратно. Но Гольденцвайг истолковал бы мой уход как собственную победу. Поэтому я остался. Скинул китель, растянулся на лавке, нацедил в кружку пива. Гольденцвайг продолжил беседу. Часть его высказываний предназначалась мне. Нового я не услышал.
– Правильно, – говорил сутенер своему конфиденту, – нечего нам там делать. Глупо платить на оккупированной территории, есть винтовка в руках – не устоит ни одна. На акциях бывало сами юбки задирали, лишь бы живыми остаться. Я с жидовками, конечно, ни-ни, а с русскими так запросто, вставил, вынул, она и рада, что отпустили. Те еще суки славянские.