– Что, голова болит? – спросил Дежнев. – Сейчас позвоню, принесут из санчасти.
– Не стоит, пройдет и так. Налей лучше еще, на вечеринку я с тобой не пойду, так что допразднуем здесь.
– Почему не пойдешь? Устала? Так успеешь отдохнуть, поспать даже, до вечера еще далеко.
– Нет, просто... не хочется. Посидим с тобой, а потом ты иди. Я глупо себя чувствую в таких компаниях, Дядясаша тоже пытался поначалу ввести меня в общество своих офицеров. Там ведь и молодых много, я пошла раз-другой, но... Всегда такое ощущение, понимаешь... будто по недоразумению попала в гости к чужим. Все друг друга знают, у всех какие-то общие дела, общие воспоминания, все понимают друг друга с полуслова – а ты сидишь, как дура, и вежливо улыбаешься, показывая, как тебе весело и интересно. А самой реветь хочется.
– Но почему, Таня? Почему?
– Ну не знаю, потому что чувствуешь себя чужой, пришлой какой-то, не такой, как все! Если тебя приглашают танцевать, так наверняка знаешь, что, скорее всего, из вежливости – как-никак племянница командарма – или из любопытства... Приглядеться, что же это за особа оттуда! Я уже не говорю о том, как на меня посматривают все эти ваши... боевые подруги. Болталась там неизвестно где, а теперь явилась – не запылилась. И сколько во взгляде иронии, сколько осуждения! Как будто я сама, черт бы их всех драл, добровольно осталась в оккупации или по своей воле поехала в Германию! Единственное, что сделала по своей воле, это вернулась сюда – чтобы потом какой-то свинорылый хам день за днем заставлял меня по десять раз переписывать одно и то же, надеясь поймать на ошибке!
– Тише, тише, ну чего ты, Тань...
– А вот подумай сам, «чего я»! Да если бы не Дядясаша – точнее, не его звание и должность, – то меня дофильтровали бы до того, что я сама уже начала бы вспоминать, какие задания получала от гестапо, какие от американской разведки, а какие от английской! Странно, что не приплели еще и голландскую! У меня хватило ума написать в анкете, что полгода была переводчицей в «Шарнхорсте», – дура, конечно, что решила с этими гадами откровенничать, – честность, видите ли, одолела! Так они такое вокруг этого развели, в такой меня грязи вываляли... один все требовал, чтобы я созналась, что спала с комендантом, чтобы получить эту должность, будь она проклята! Ну, они пусть, – Таня, словно защищаясь, выставила перед собой ладони, – в конце концов, на их работе, наверное, других и не бывает. Но остальные-то? Откуда у всех вас эта – подозрительность, что ли, не знаю даже как это определить! – настороженность, неприязнь ко всем, кто был в оккупации и в Германии?
– Почему «у всех нас», – пробормотал Дежнев.
– Да у всех, у всех! Как будто я не вижу, – Таня махнула рукой, допила свою рюмку. – Я старые газеты просматривала – ну, там за март, за февраль, – так, по заголовкам судя, война чуть ли не ради нас только и велась: «Освободим наших сестер и невест из фашистской неволи» – прямо не было другой цели! А потом этих самых невест и сестер – сразу за проволоку, чтобы не дай Бог по домам не разбежались... Я уж про пленных наших не говорю – тех вообще эшелон за эшелоном на Колыму гонят, без пересадки, и все считают это нормальным, в Хемнице при мне один мерзавец в полковничьих погонах знаешь что заявил? «Сами, говорит, виноваты, не надо было в плену отсиживаться, другие воевали честно». Там были еще офицеры – ни один даже не возразил, услышали такое – и ничего, ни слова! Значит, не один он так думает? Я едва удержалась, чтобы не подойти к нему и не залепить пощечину – так, знаешь, на весь зал, чтобы все не только увидели, но и услышали... Может, и залепила бы, если бы не Дядясаша... меня только мысль о нем и остановила. И это офицеры, Сережа, да что же такое с вами со всеми происходит, что с вами сделали? Во что вас тут превратили? Ты бы видел, как в других армиях относятся к своим пленным, которых сейчас вот освобождали, как о них заботятся, какие им создают условия... А ведь все они тысячной доли не испытали того, что перенесли наши!
– Ну, это не только про пленных можно сказать, -перебил Дежнев. – Все эти «другие армии», о которых ты говоришь, они тоже не испытали тысячной доли того, что испытали мы. Наверное, у нас с ними по этой самой причине и подход ко многому очень разный. Легко американцам «создавать условия», когда на их земле ни одна бомба не упала, ни один снаряд не разорвался...
– Да разве я об этом, Сережа? Разве я тем возмущаюсь, что у нас нет столько госпиталей, или столько машин, или снабжение хуже? Я о человеческом отношении говорю!
– Понял, понял, – он успокаивающим жестом протянул над столом руку. – А теперь попробуй понять ты. Могла не ожесточить людей такая война, какую – в отличие от американцев – видели и вели мы? Ты помнишь, сколько у нас в классе было ребят?
– Ну... половина примерно.
– Да, почти. Семнадцать человек. А знаешь, сколько осталось в живых? – он поднял два пальца, раздвинув их римской пятеркой: – Двое! Ты понимаешь, что это значит? Я и еще Володька Бердников – он в прошлом году вчистую демобилизовался, без правой ноги. Я от него недавно письмо получил, пишет о некоторых. Гнатюк и Никодимов убиты под Сталинградом, Сашку Лихтенфельда сбили над Кубанью весной сорок третьего – не представляю, как ему удалось поступить, немцев ведь тогда уже не брали ни в одно военное училище, – но поступил как-то, окончил, и в первый боевой вылет его сбили. Косыгин Женька сгорел в танке под Прохоровкой, мы с ним, оказывается, совсем рядом были тогда...
Таня слушала, не поднимая глаз. Зачем он рассказывает ей об этом? Хочет доказать, какой жестокой была война? Не надо доказывать очевидного, она сама видела эту войну. Но ей всегда казалось, что люди, пройдя через такие испытания, пережив все это, должны стать бережнее друг к другу. Добрее, что ли, жалостливее – если вспомнить это старинное и давно вышедшее из употребления слово. «Жалость унижает человека» – кто это сказал, не Горький ли. Уж что-что, а это усвоено крепко! «Сами виноваты, не надо было попадать в плен». Виноваты, что оказались в плену, что остались в оккупации, что угодили в Германию, что уцелели там под бомбами, что выжили, что вернулись...
– Да, недаром мне не хотелось начинать этот разговор, – сказала она тихо, – ты просто не понимаешь меня... Как и я, наверное, тебя не могу понять, оно ведь двустороннее – наше непонимание... Действительно, наверное, все дело в разности опыта... Может быть, поэтому нас так и... не любят, боятся, не доверяют. Просто, понимаешь, у нас зрение теперь другое, в этом все дело. Что после армии-то собираешься делать, Сережа? То есть я понимаю – будешь учиться, но там же, где и думал? Благо, теперь у тебя и прописка будет ленинградская.
– Да нет, учиться не выйдет пока. Какая там учеба, я, наверное, в кадрах останусь. Мне теперь семью кормить надо, – сказал он наигранно-шутливым тоном, – трое иждивенцев, шутка ли. Что я смогу заработать без специальности? Ну, или освоив какую-нибудь попроще – скажем, слесаря. Это рублей восемьсот, ну пусть до тысячи, а знаешь, какие там сейчас на базаре цены? Литр молока – семьдесят рублей, кило масла – шестьсот, кило картошки – тридцать. Вот такие пироги!
– Да, это тяжело, – согласилась Таня. – Пожалуй, тебе и в самом деле лучше пока не демобилизовываться.
– Сейчас и захотел бы, так не демобилизуют. Насчет Японии ничего у вас там не слышно, в высших сферах?
– А я туда не вхожа, в эти «высшие сферы». Япония, говоришь? Нам только этого не хватало – еще одной войны.
– Ну, какая это будет «война». Самураев мы с американцами разделаем как бог черепаху, это теперь для нас не противник. Но повоевать, возможно, еще придется, поэтому я пока никаких планов не строю. Если на Дальний Восток не ушлют, выпишу сюда своих, говорят, скоро будет разрешено...
Таня помолчала.
– Сережа, я... хотела бы спросить одну вещь, только обещай, что ответишь правду.
– Ну, обещаю, ясно. Чего бы мне тебе врать.
– Ты сказал, что с женой своей познакомился в Энске...
– Не «познакомился», а встретился, знакомы мы были раньше, но так... не близко.
– Я понимаю. Значит, встретился в Энске, когда приехал узнать обо мне. Ты был на Пушкинской?
– Был, конечно, я в Доме комсостава увидел твою надпись на стене, возле двери.
– И ты там с кем-нибудь из соседей разговаривал – на Пушкинской, я имею в виду?
– Да, там... была одна бабка, напротив, – нехотя сказал Дежнев.
– Прямо через улицу? О, это тебе повезло. – Таня усмехнулась. – И что же она про меня говорила?
– Говорила плохое, если тебе нужна правда. Конкретно пересказывать не стану.
– Конкретно не надо. Сережа, мне вот что хотелось бы знать... То, что ты там обо мне услышал, – это в какой-то мере повлияло на... встречу, как ты говоришь, с твоей женой?
Дежнев медленно покачал головой, глядя ей в глаза.
– Нет, Таня. Это не повлияло. Тут совсем другие обстоятельства сошлись, а это – не повлияло. Потому что я ничему этому не поверил, даю слово.