Ее родители были геологами. В большой городской квартире Надя часто оставалась одна, отец и мать надолго исчезали и присылали телеграммы то из Сибири, то из Казахстана. Что они там искали, нефть или уголь, Надю не интересовало. Главное, чтобы аккуратно присылали деньги, а на деньги папа с мамой не скупились. Одной быть не хотелось. Подружки, обрадовавшись, что есть где собраться, не заставили себя долго ждать. Покупали вино, делали винегрет, включали магнитофон — веселились.
Тон в компании задавала Женя. Она была постарше, пятикурсница, с выщипанными, словно нитки, бровями. Женя уже успела выйти замуж и развестись. На жизнь смотрела легко и просто. «Живем, девчата, один раз, — любила она повторять. — Выйдем замуж, родим сына или дочку — и пошло и поехало. Пеленки, посуда, стирка, ворчливый муж («Опять сорочка не выглажена!»), коклюш, скарлатина, сумки, магазины… Да гори все это синим огнем! Повеселимся, пока молоды!» Ребята подобрались что надо, свой брат студент. Гитара, туристские песенки, шумный бестолковый трёп… Застолья участились, Черт возьми, как интересна жизнь! Мать в письмах предупреждала: того не делай, этого ве надо… Тебя, мамуля, война лишила молодости, а сейчас — мир, и мы должны жить и радоваться.
Все шло хорошо, пока один из парней не остался с Надей наедине. Пьяная была, ничего не помнила. Утром проснулась — гадко на себя в зеркало взглянуть. Словно оплеванная. Долго мылась под обжигающим душем, словно кожу с себя содрать хотела. Не сдерешь… Хорошо, каникулы начались — уехала к тетке. Скучно, конечно, после Ленинграда в глухомани. Зато забот никаких — ходи, гуляй целый день, спи сколько хочешь. А тут еще курсант этот… Николай, глядишь, и развеселит…
Когда стемнело, пошли на танцы. Надя держала Николая на расстоянии. «Недотрога, — думал Кочкин, осторожно прикасаясь ладонью к ее лопаткам. — Все красивые недотроги. Недоступные».
— Пойдем на речку, — неожиданно предложила Надя.
— Идем! — согласился Николай.
Они выбрались из толпы, взялись за руки и побежали к речке. Остановились у берега, рядом с заросшим колхозным садом. Оглушительно квакали лягушки, из сада доносился звонкий хор цикад. Над головой дырявили небо крупные, с кулак, звезды.
— Какая красотища! — не удержался Кочкин, придерживая Надю за локоть. — Речка, звезды, лягушки… Я люблю ходить на речку ловить рыбу и раков.
— Они же кусаются!
— Раки? Бери за шейку — никогда не ущипнут.
— Где ты жил? — поинтересовалась Надя.
— В Белоруссии. На Витебщине. Рек у нас, озер…
— Ясно. — Она сбросила туфли, приподняла юбку и зашлепала вдоль берега. — Хочу побродить по воде. Знаешь, не холодная. Пошли.
Кочкин разулся, засучил брюки, вошел в воду и протянул руку. Так и шли, бултыхая ногами, пока Надя не повернула к берегу.
— Постой! — Николай выскочил на траву, снял брюки. — Давай искупаемся.
— Давай! — засмеялась Надя, стаскивая через голову кофту.
Они переплыли речку. Запрокинув голову, Надя громко смеялась, брызгалась, визжала, когда Николай дотрагивался до нее.
— Ты знаешь, мне так сегодня хорошо! — сказала Надя, когда они подплыли к небольшому, заросшему высокой травой островку.
Дно было песчаное; на отмели песок за день нагрелся и еще хранил тепло. Надя легла и позвала Николая. Ей хотелось, чтобы он был рядом. Хватит, по горло сыта городскими застольями, Женькой и этим подонком с пустыми синими глазами… Насколько здесь, в станице, все проще, чище, светлее. И Николай… Ласковый, милый парень. Интересно, а если спросить его… Нет, не буду. Тот был мастер говорить о любви большой, возвышенной, а цена его разговорам… Какая она, настоящая любовь? Вздохи и ахи? К черту! Любовь — это когда человек не может и дня без другого. Когда он становится лучше, добрее. Женька говорила, что ее муж клялся в любви, а как поженились, через месяц орать начал.
Надя повернулась к Николаю. Обвила рукой шею:
— Ты… ты любишь меня?
Николай не мог от волнения говорить. Немного успокоился, когда почувствовал, что Надя отстранилась и нависла над ним копной распущенных волос.
— Не знаю. Наверно… Наверно, люб…
Надя обняла Николая и прижалась к его полуоткрытому рту…
Осколок луны вывалился из облака, высветил зеркальную гладь реки, в которой отражалась россыпь Млечного Пути, повис островком и спрятался за другое облако. Донесся хриплый, сонный лай собаки, скрип закрываемой где-то неподалеку двери, и все стихло…
Вскоре Надя уехала в город. Возвращаясь с полетов, Николай спешил к дневальному, который вручал ему очередной конверт.
— Везет тебе, Кочкин, опять письмо!
Николай широко улыбнулся: ему бы да не везло!..
Домой Геннадий вернулся в четвертом часу ночи. Его, как обычно, встретила Лида. Скрестила руки на упругой шее мужа, чмокнула в щеку.
— Что так поздно, Гена? Я уже глаза проглядела. Что случилось? Трудный вылет, да?
Геннадий обнял жену, уткнулся лицом в ее пахнущие хной темные волосы и тихо ответил:
— Не то чтобы уж очень трудный, однако… пришлось немного поволноваться.
— А дымом почему пахнешь?
— Дымом? — переспросил Геннадий.
— Ну да! Самым настоящим дымом! — Лида требовательно взглянула на потемневшее, осунувшееся лицо мужа. — Отвечай же!
— Может, потом, Лидуська? Утром, ладно?
— Нет, нет! Только сейчас, — потребовала Лида. — Я утром от других услышу.
С первых дней их совместной жизни Лида дотошно расспрашивала Геннадия о летной работе: ее глубоко волновали его радости и заботы. Лида понимала: только зная все о самом близком тебе человеке, сможешь поддержать его в трудную минуту.
Геннадий был сильным, но сильный тоже иногда нуждается в помощи, во внимании и ласке, И Лида молчала, если видела Геннадия раздосадованным, взволнованным. Зная его привязанность к сыновьям, заводила разговор не о полетах, не об аэродромной жизни, а о проказах Игоря и Олега, о милых пустяках, которые могли его отвлечь и развлечь. Лида чувствовала, что они дороги друг другу. Любовь, зародившаяся еще в курсантские годы, не тускнела от времени.
— Движок чуть-чуть подпалился, вот дыма и нанюхался, — отмахнулся Геннадий.
Лида всматривалась в усталое лицо мужа и, слушая его короткий, сдержанный рассказ о пожаре, переживала вместе с ним каждую минуту полета.
— Хороший мой, — ласково шептала она, целуя его. — Усталый… Теперь все будет хорошо. — Ты — дома, с нами…
— Дай, Лидуська, стакан молока, — попросил Геннадий.
— Пойдем на кухню. — Лида знала, что муж любит молоко, и всегда имела в запасе две-три бутылки. Слишком часто ему приходилось в полете дышать чистым кислородом, и это давало о себе знать на земле.
Геннадий пил молоко редкими, небольшими глотками, словно пробуя на вкус. Допив, посмотрел на жену. Ее обычно чуть розоватое нежное лицо поблекло, серые глаза потускнели, казалось, она вот-вот заплачет. Он взял Лиду за плечи, прижал ее голову к груди, и она впрямь заплакала, беззвучно вздрагивая всем телом.
— Ну что ты, Лидушка, зачем ты… — жалобно пробормотал Геннадий. — Успокойся, родная. Сама же сказала: я теперь дома, с вами. Не надо, прошу тебя…
Лида запрокинула голову. В потемневших глазах ее был страх.
— Я сразу даже не поняла, только теперь… Помнишь того парня? Он тоже садился на горящем самолете. Ты ведь тоже мог… не долететь, Геночка! Какой ужас…
Она снова прижалась к мужу, словно не веря, что все уже позади. Геннадий вытирал ей слезы, шептал на ухо смешные полузабытые слова, гладил жесткие волосы. Лида притихла, успокаиваясь, — ему ведь завтра снова в небо…
Они вошли в детскую и, не зажигая света, остановились у кроваток сыновей. Старший, Игорь, спал, уткнувшись лицом в подушку, младший, Олег, — свернувшись калачиком и положив кулачок под пухлую щеку. Лида осторожно высвободила кулачок, но Олег, не просыпаясь, тут же сунул его обратно.
— Упрямый растет.
— И хорошо, — усмехнулся Геннадий. — У настоящих мужчин должен быть характер.
Лида погрозила мужу пальцем и, взяв его за локоть, осторожно вывела из детской.
Геннадий открыл дверь в комнату Анатолия, постоял у входа, спросил Лиду:
— Давно улегся?
— Читал долго. Свет погас после двенадцати.
Впервые Геннадий увидел Лиду на предполетном медицинском осмотре в авиаучилище. В белом халате и такой же белой шапочке незнакомая медсестра называла фамилия курсантов и записывала в журнал.
— Васеев!
Геннадий несмело подошел к столу, опустился на стул и привычно подставил руку. Врач, измерявший давление, не поднимая головы, произнес:
— Сто двадцать на семьдесят. Пульс шестьдесят четыре.