Фюрер считал, что ему это дано.
Предшествующий опыт убедил его в этом.
Ведь было же! был тот судьбоносный для него день, когда он увидал дорогу, носом почуял — чего люди хотят, но пока не поняли, а потому не могут выразить этого словами. А он это понял, нет — знал! — раньше всех. Как поэт… И вот этого знания (плюс харизма, плюс темперамент, плюс энергия) хватило, чтобы стать рейхсканцлером. Потом — последняя ступень: фюрер немецкого народа…
До этого момента он реально оценивал себя — а тут его заклинило: он и сам поверил в свое избранничество. Банальный вариант: головокружение от успехов. Изменило чувство юмора.
Эта игрушка — фюрер немецкого народа — была нужна его народу. Ведь этот народ из поколения в поколение мечтал о пришествии живого бога! Он подарил им эту игрушку, сыграл для них эту роль. Очень хорошо! Пусть он всего лишь актер-любитель — им большего и не надо. Напротив! — им именно это и было надо, потому что, узнавая в нем себя, они еще больше в него верили… Но как он мог забыть, что это всего лишь роль!..
Если б он помнил об этом — помнил, что это всего лишь роль, — сыграв очередной спектакль и раскланявшись, за кулисами он снимал бы парик, смывал грим, переодевался в костюм, в котором он становился бы неотличимым от любого обывателя, — возвращался бы к себе… и перед сном, уже закрыв глаза, загадывал: завтра сделаю то-то и то-то. Как обыватель. В масштабах обывателя. Чтобы утром, опять загримировавшись в фюрера, реализовывать свои задумки с энергией и блеском фюрера. Кто знает, возможно, тогда бы его хватило пусть не на тысячу лет, но — а почему б и нет? — хотя бы на всю его жизнь. Но он заигрался. А если не снимать на ночь маску — она прирастает. И становишься иным. И уже не помнишь, что стоишь не на земле, а на подмостках, и участвуешь не в реальной жизни, а в спектакле…
И вот что-то случилось. Вернее — еще не случилось, но чутье подсказало: что-то не так. Возможно, подмостки были сбиты на скорую руку или где-то гвоздь торчал. Глаз этого не отметил, но ведь чутье на то и существует, чтобы предупреждать о том, чего не слышит ухо и не видит глаз. Наша внутренняя антенна контролирует не только пространство вокруг нас, но и время, которое еще только предстоит. И теперь фюреру нужно было решить: случай с дотом — это Знак (тогда каков его смысл?) — или ничтожный в масштабах войны эпизод?)
Он испугался, но не понимает, что именно его испугало, — подумал майор Ортнер. — И теперь я должен решить: сказать ли ему правду — или повторить то, что он слышит каждый день?..
Вопрос был смешной. В самом деле — ну кто же фюреру говорит правду?
— Догадываюсь, мой фюрер: вам преподнесли историю с дотом, как занятный анекдот… — Язык выручал, лепил слово к слову, а майор Ортнер все не мог решиться. — Но вы привыкли смотреть в корень…
— …и сдирать с капустного кочана лист за листом, пока не доберусь до кочерыжки, — почти яростно перебил фюрер. — Поверьте: про себя я почти все знаю. Говорите дело! — повторил он.
— Виноват…
Что-то я делаю не так… Ведь все шло отлично — а в какой-то момент сбился…
Майор Ортнер поглядел по сторонам — но взгляд скользил, ни на чем не задерживаясь, ничего не называя. Глянул себе под ноги… и вдруг — ведь забыл о них! а ведь они — мой главный козырь! — увидал свои горно-егерские и купленные час назад на рынке обмотки. Однако — каков фюрер! Так ловко увел меня от моей игры, что я и впрямь стал рассуждать, как окопная вошь…
Он не сразу смог перестроиться. Первые фразы пришлось из себя выжимать.
— Полагаю, мой фюрер… когда вы услышали эту историю… вам вдруг открылось, с кем мы воюем. И что нам предстоит…
— Говорите! говорите!..
— Это были простые парни, мой фюрер. Проще некуда. Но они были не фанатики. И не рабы.
— Вот, вот…
— Они идеалисты.
— И что же из этого следует?
— Вам придется уничтожить сотни миллионов.
— Ну и что с того? Я это знал, Ортнер. Я это знал еще двадцать лет назад. Жизненное пространство, территориальный императив и прочее мальтузианство, — это азбука мировой политики. Все правильно. Вы стоите перед ответом. Так сделайте еще шаг! Я вам верю — и потому хочу от вас услышать — именно от вас — то, что я почувствовал.
Фюрер еще произносил последние слова, когда его глаза вдруг стали другими. Ему открылось, — понял майор Ортнер. В первой капле дождя он разглядел грядущий потоп. И понял, что для достижения его цели крови немецкой нации может не хватить. А другой платы у него нет…
Чего я боюсь? — подумал майор Ортнер. — Дальше фронта не пошлют…
Майор Ортнер вдруг ощутил усталость.
И ему стало скучно.
Засиделся я здесь, подумал он, и сказал:
— Вы увидели Голгофу, мой фюрер? Ну и что с того? Ведь в конце пути она поджидает каждого. Без исключений.
— Что вы понимаете под Голгофой, Ортнер?
— Искупление.
Он вернулся к Анне всего на несколько минут — чтобы захватить вещи. Переодеваться не стал. Не потому, что спешил. Просто в той сборной униформе, которая оказалась на нем… ну, скажем так, — оказалась на нем из протеста (и ни в коем случае — не из желания удивить, произвести впечатление, потому что эти резоны адресованы другим, а он протестовал против своего малодушия, своего конформизма, против согласия подчиняться если не чужой воле, то чужой мысли), — так вот, в этой сборной униформе он неожиданно ощутил себя как в собственной коже. Свободным. Уверенным. Словно он всю жизнь эти бриджи носил, потертые и со штопкой на колене, и собственноручно эти обмотки стирал хозяйственным мылом, ощущая при этом такое редкое за последнее время удовлетворение.
«Опель» летел, почти не касаясь бетона автострады, мурлыча от удовольствия. Впереди были полдня и целая ночь пути, но когда колес не ощущаешь — это не работа, а состояние. За рулем был сам майор Ортнер. Из-за недосыпа он ощущал себя раздвоенным. Тело вело машину и следило за дорожной ситуацией (на автопилоте), а сознание, не имея сил даже на простейшее размышление (оказывается, две предыдущие встречи опустошили майора Ортнера), дремало, наблюдая выплывающие из внутренней пустоты (окруженные пустотой) клочки памяти. Такое знакомое, такое прекрасное состояние! Лежишь на лугу в июльский полдень, солнце щадит, только ласкает, рядом с лицом цветущие травы, каждая былинка — совершенство, каждая — особливая, каждый простенький цветок — как выход в бесконечность; чем дольше на него глядишь (без мыслей! разумеется — без мыслей), тем дальше тебя уносит от земных забот. В пустом небе — заполняя пустоту — ненавязчиво щебечет пичуга; земля обволакивает своим дыханием, как мать полем любви обволакивает свое дитя; ароматы поднимаются из почвы и наплывают отовсюду, наполняя тебя впрок, быть может — на всю жизнь. И кажется, что ты слышишь весь мир, ведь он — в тебе… Так вот — о мыслях. В такие мгновения — к счастью — их нет. Ни одной. Молчит ум. И благоговеет душа, потому что ощущает присутствие Бога. Он рядом. Ты чувствуешь на себе Его взгляд. И чувствуешь Его мысль, которая пытается протиснуться к тебе сквозь Его любовь — ведь надо же решить, как быть с твоею судьбой…
Вот такое чувство. Такое летящее, бестелесное состояние.
Силезец и Харти были на заднем сиденье. Харти чувствовал состояние хозяина — и молчал, а силезец спал: он почти до утра копался в «опеле», потом поспал совсем немного, — хотелось поглазеть на Берлин, когда еще окажешься здесь в следующий раз, — и вот теперь добирал недоспанное. Проснулся он уже в сумерках (за окнами был Дрезден), поворочался, повздыхал, наконец собрался с духом и сказал: «Позвольте — я поведу, господин оберст-лейтенант…»
Когда майор Ортнер открыл глаза, солнце уже стояло довольно высоко. Это было видно по его косо ниспадающим лучам, в которых клубился пар. Пар поднимался от земли, от тротуара и мостовой, и наверное от крыш, но этого, разумеется, из машины не было видно. Нижние чины спали на передних сиденьях. Затекла спина и ноги. И не помешало бы отлить: именно это и разбудило. Майор Ортнер открыл дверцу «опеля» и передвинулся поближе к выходу, потому что по брусчатке вдоль тротуара бежал ручей, и чтобы переступить его, требовалось усилие. Очевидно, только что закончился короткий ливень: через открытую дверцу было видно, что небо чистейшей голубизны; тучку не только не видать, но она уже и не ощущается; ручей хоть и шустрый, но мелкий, — вот истоки заключения майора Ортнера, что ливень был коротким, может быть даже случайным. Все просто.
Он вышел из «опеля» — и забыл, что хотел помочиться. Мир был прекрасен. Каждый камень брусчатки, каждый лист лип и платанов, каждое обвитое цементными лианами окно, каждая черепичная плитка на крутых скатах крыш, каждый шпиль над ними, — все сверкало переливчатыми, многоцветными искрами. Этот блеск он заметил еще сидя в машине, но там это были только отсветы, а теперь он оказался посреди этого праздника света, в такую рань — единственный зритель. Очевидно, солнцу этого было вполне достаточно. Ведь создаешь не для кого-то; создаешь — чтобы освободиться. Солнце создало этот шедевр; ему даже повезло — у него нашелся зритель; после чего, удовлетворившись произведенным впечатлением, оно тут же о своем творении забыло и вернулось к будничным делам. Оно не отвернулось, всего лишь сдвинулось чуть выше — и праздник закончился. Мир погас. Ну не совсем погас, кое-где капли еще лучились, но в них уже не было силы, чтобы обычное поднять до уровня единственного.