Он вышел из «опеля» — и забыл, что хотел помочиться. Мир был прекрасен. Каждый камень брусчатки, каждый лист лип и платанов, каждое обвитое цементными лианами окно, каждая черепичная плитка на крутых скатах крыш, каждый шпиль над ними, — все сверкало переливчатыми, многоцветными искрами. Этот блеск он заметил еще сидя в машине, но там это были только отсветы, а теперь он оказался посреди этого праздника света, в такую рань — единственный зритель. Очевидно, солнцу этого было вполне достаточно. Ведь создаешь не для кого-то; создаешь — чтобы освободиться. Солнце создало этот шедевр; ему даже повезло — у него нашелся зритель; после чего, удовлетворившись произведенным впечатлением, оно тут же о своем творении забыло и вернулось к будничным делам. Оно не отвернулось, всего лишь сдвинулось чуть выше — и праздник закончился. Мир погас. Ну не совсем погас, кое-где капли еще лучились, но в них уже не было силы, чтобы обычное поднять до уровня единственного.
Майор Ортнер вздохнул (не от сожаления; очевидно, легким потребовалось расправиться — вот они и воспользовались вздохом) и по обыкновению всех водителей помочился под колесо. Его не смущало, что кто-нибудь из обитателей особняков может его увидеть. Во-первых, что естественно — то не постыдно, а во-вторых (это уже психология) — будь он в парадной форме (пусть даже с отдельными атрибутами парадной формы, которых хватило, когда он шел в атаку), эта сцена могла бы и удивить. А в той форме, которая сейчас была на нем… Да плевал он — кто что о нем подумает! Он свободный человек, и указ ему — только собственная совесть и натура.
Мочился он долго; даже непонятно, откуда столько набралось. Возможно, все последние часы — даже во сне — в нем происходила какая-то колоссальная работа. Организм терпел (не подавая виду), чтобы не прервать этот душевный процесс (или он происходил в подсознании? интересно было бы узнать, подумал майор Ортнер, в каких отношениях находятся душа и подсознание? я бы не удивился, подумал он, если бы мне сказали, что подсознание — один из механизмов души; или — ее зеркало). Он попытался заглянуть в себя, чтобы понять, что там происходило, но ничего не разглядел. Ну и ладно. Никуда не денется. Если что-то за меня решили — все равно узнаю. Когда придется сделать некий шаг, как говорится — судьбоносный, а если попросту — выбор, — тогда и узнаю.
Он помнил этот пригород Вены; не раз, въезжая, замечал эти особняки. Где-то совсем близко, за теми деревьями, был Дунай. Майор Ортнер потянул ноздрями — и ощутил за промытыми дождем такими яркими запахами кленов, навоза, ожившей земли и камня тяжелое и вязкое движение огромной массы воды. В таком месте я не мог бы жить, подумал он, печень бы не выдержала. Я был бы желчным и раздражительным. Мое место среди гор. Пусть не высоко — но среди гор. Мои легкие (хотя я никогда не страдал от них, даже беспокойства не имел) влекут меня туда. Не знаю, почему именно они, но я это чувствую. И знаю, что именно там обрету равновесие.
Он поглядел на свои «Tissot». Без десяти шесть. В такую рань являться к женщине…
Хотя… хотя в этом что-то было… скажем так: романтичное. Да, это точное определение. Ворваться с охапкой цветов, с обожанием в глазах, наполнив своим чувством все пространство вокруг нее, чтоб она ничем иным не могла дышать… Экая банальность! И вот еще незадача: майор Ортнер не был романтиком. Поэтом — пусть и не состоявшимся — он был; но ведь поэт — это не сюси-пуси, не сопли и вопли, а особое восприятие мира, когда ты вдруг начинаешь слышать его пульс, биение его сердца (или это Его сердце?). Этот ритм наполняет тебя. Бьется в горле. Рука сама пишет слова, которые фиксируют этот ритм. Ритм, на котором держится мир!.. — и при этом ты переживаешь то, что чувствовал Господь, создавая мир…
У майора Ортнера в запасе было еще одно сравнение. Творческое состояние поэта (поэт — это именно состояние, а не специальность и не работа; оно возникает вдруг, возможно, из иного измерения, а может — из астрального или каузального тела поэта: всплывает нарастающим ритмом… — ну, об этом уже было в предыдущем абзаце), — так вот, творческое состояние поэта майор Ортнер представлял, как состояние роженицы. Обязан уточнить: не беременной женщины, потому что беременность — длительный процесс, соизмеримый с целой жизнью; именно роженицы! Когда плод — еще в чреве, но уже ощущает дискомфорт (которого до сих пор не было) и потребность свободы (в которой до сих пор не было нужды), а роженица чувствует это — и томится. Ей так страшно! — ведь она не ведает, каким он явится на этот свет, и так хочется наконец увидеть его…
Завидна судьба поэта! Женщина может пережить прекрасность беременности и родов один — три — пять — ну десять раз, а поэту такое переживание доступно… нет, не доступно — дано!.. вот сколько раз он услышит стук сердца Господа, почувствует его ритм, — столько раз он будет истинно счастлив и переживет благодать освобождения. Как жаль, что поэтический дар столь редок! — подумал майор Ортнер. Лотерея, в которой выигрыш достается одному на миллион. Да что там! — одному на сто миллионов. Хотя… с чего вдруг я стал критиковать Господа? Ведь поэт — Его инструмент. Он как гомеопатическая гранула, в которой после бесчисленных разведений уже не осталось вещества, только информация, и вот этой информацией, словами поэта, Господь врачует душу народа…
Это рассуждение отвлекло майора Ортнера на несколько мгновений, но затем он опять вспомнил о своей проблеме и опять подумал: как быть? Все-таки слишком рано. Конечно, она будет рада… Она никогда не говорила о своих чувствах, ни разу; вот так у них сложились отношения, что они избегали слов об этом. Но ведь всегда чувствуешь, как человек относится к тебе! Слова… слова нужны, когда необходимо что-то прояснить, найти общий знаменатель, поставить точку, а когда и так все ясно, когда так легко быть вместе… Вот эта свобода — при том, что вы вместе, — разве она не бесспорный аргумент? Плюнь на условности, майор Ортнер, отбрось сомнения — и вперед!..
И вдруг он подумал: а что, если окажется, что сейчас у нее кто-то есть? Утомленный любовными трудами, этот кто-то спит в ее постели, положив на нее свою ногу… или уже бесчувственную руку на ее грудь… или уже проснулся, вышел на балкон покурить и прислушивается к себе: способен ли еще на один заход?.. Ведь она так легко подпустила тебя к себе, приняла тебя, и ни разу ни словом, ни взглядом не показала, что для нее в этом есть нечто большее, чем сам факт. Тебе это было нужно — и она тебе это дала. У нее были мужчины до тебя, но ты не думал об этом, потому что до тебя она тебя не знала, мало ли что было в прошлом у каждого из нас; но тебе и в голову не приходило, что у нее может быть кто-то параллельно с тобой или появиться после тебя…
Очевидно, эта мысль все время жила в его подсознании. Она копошилась где-то во тьме, набухала, росла, а он неосознанно отталкивал ее от себя. Едва ощущал ее присутствие — еще до того, как чувство станет мыслью, — тут же отворачивался. Потому что всегда удовлетворялся своей внутренней жизнью, не пытаясь влезть в чужую душу. Если восприятие чужой души не дано свыше — а ему оно не было дано — никакие усилия не помогут. Душа говорит только душе, их связь не знает сопротивления, а значит и не требует усилий. Даже малейшее направленное усилие включает в работу мозг. А что может вам дать мозг? — только вариации на собственную тему. Потому что он работает только с информацией. С тем, что ему известно. А душа… еще не придумали названия тому, с чем работает душа. (С чтением чужих мыслей проще. Сделал поправку на уровень совести — а дальше можешь мерить по себе. Только не ври себе.)
Короче говоря — «Нет, никогда я ревности не знал…» Или у русского классика была не «ревность», а «зависть»? — попытался припомнить майор Ортнер. Кажется — так. Да не все ли равно? До сих пор он в самом деле не знал ревности. Мало того — он считал ревность постыдной. Претендуешь на то, чего тебе не дали, что можно получить только как дар, дар свободный и потому безусловный…
Майор Ортнер растерялся. Как быть? Драться за право обладать женщиной? — такая дикость ему даже сейчас в голову не приходила. Тем более — убить из ревности… Он уже знал (ведь несколько дней назад убил своего обер-лейтенанта), что убийство может не оставить следа в душе. Во всяком случае, в душе майора Ортнера оно следа не оставило. Причем от него не потребовалось для этого усилий. Словно какой-то экран упал между ним и этим фактом.
Он вдруг почувствовал, что возненавидел этот город. Теперь он не мог на него смотреть. Закрыл глаза. Открыл и ничего не увидел. Вот так хорошо. Если бы я был всесилен, то сейчас сгоряча мог бы стереть этот город, как некогда поступил Господь с Содомом и Гоморрой, — подумал он. Сейчас он понимал Господа…
Сейчас только действие могло его спасти, вернуть ему обычное состояние. Он глянул по сторонам — и быстро пошел через редкую рощу к реке. Дунай был коричневый, плоский, отполированный солнцем. Вдоль берега, соблюдая дистанцию, дремали с удочками четверо рыбаков. Наверное, их было больше, но майор Ортнер видел четверых. Возле воды он почувствовал, как заныла раненная рука и стало трудно дышать. Он расстегнул ворот — не помогло. Ведь знал же! — не надо было сюда идти…