— Я сам, не надо. — Чернышев отводит поддерживающие руки и спускается по ступенькам. — Что ты сказала?
— Ничего не сказала, папа. — Надя встревоженно взглянула на отца.
Ни разу в жизни не видела она отца больным, ее пугает его забинтованная голова и то, что он стал хуже слышать.
— Ага… А мне-то показалось… В ушах будто вата набита, будто звон такой… слабенький… А ведь я тебе, дочка, шелковые чулки из Таллина вез.
Надя живо представила себе: шелковые чулки! Видела она такие на местных модницах — тонюсенькие, чуть темнее телесного цвета, и уж так красиво облегают ноги…
— Бог с ними, папа. Главное, что ты живой.
— Живой, точно! — засмеялся Чернышев. — А, Речкалов? Уж как он старался нас погубить, бомбы сыпал, минами рвал, а мы с тобой — вот они! А?
— Верно, Ермолаич, — кивает Речкалов. — Живые мы.
Он уже рассказал, что там было на «Луге» после того, как Чернышева взрывом выбросило за борт. Не сразу потонул пароход. Команда пыталась остановить воду, хлещущую через огромную пробоину в носу. Многие, которые с легкими ранениями, стали бросаться за борт. Между прочим, ефрейтор Бычков — помнишь? — тоже и его, Речкалова, стал тянуть, давай, мол, сиганем, а то потонем с коробкой, не хочу рыб кормить… А тот доктор, очкарик, — ох и силен оказался! Через рупор все кричал, чтоб никакой паники и что подмога будет непременно. И верно, подошел вскорости другой пароход, как называется — он, Речкалов, не запомнил, латышское вроде имя, и начали с борта на борт раненых переводить-переносить. Он, Речкалов, тоже таскал носилки на пару с Бычковым. Часа два таскали. Ну, и сами потом на этот пароход перешли. А «Луга» к утру затонула.
— Дай-ка табачку, — сказал Чернышев. — Раз живые, значит, закурим.
Из речкаловской жестяной коробки насыпал махорки, свернул толстою цигарку — и тут увидел двух командиров, подошедших к подъезду приемного покоя.
— Доброго здоровьечка! — заулыбался Чернышев. — Извиняюсь, товарищи командиры, кого проведать идете?
— А вам, собственно, что за дело? — взглянул на него худощавый старший лейтенант с резкими чертами лица, с косыми черными бачками, пущенными из-под фуражки.
— Не узнал, старлей! — Чернышев еще шире улыбнулся, обрадованный встречей. — Забыл, как ты меня на тралец не пускал, за наган хватался? Хорошо товарищ политрук, — кивнул на второго командира, — разобрался, что к чему…
— Теперь узнал, — сказал Козырев. — Ваша фамилия Чернышев, и вы неудержимо рвались в Кронштадт. Не помню только, когда мы перешли на «ты».
Улыбка сбежала с лица Чернышева.
— Почему мне было не рваться… Я на ваш наган, товарищ старлей, не в обиде — понимаю, какая была обстановка. Потому и обратился по-простому. И вы понимать должны.
— Пойдем, папа, — потянула Надя его за рукав.
— Вот, Надя, погляди: мои спасители. Потонул бы я, если б не тралец.
Надя посмотрела на Козырева и тут же отвела глаза, смутившись под его пристальным взглядом.
— Ну ладно, — сказал Балыкин, — все в порядке, товарищ Чернышев. У нас командир ранен, мы проведать пришли, а времени в обрез.
Козырев задержался у подъезда, глядя вслед уходящим:
— Шебутной дядя. А дочка миленькая.
— Зрение испортишь, Андрей Константиныч. — Балыкин, обхватив Козырева за плечи, увлекает его в приемный покой.
Чернышев идет, чуть припадая на правую ногу, дымит махоркой, ворчит:
— «Неудержимо рвался…» А как же не рваться? Все с Таллина уходят, а ты, значит, оставайся, Чернышев?
— Зря ты, Ермолаич, — говорит Речкалов, шагая рядом. — Старлей не оставить нас хотел, а — после погрузки войск.
Он это сказал, чтобы внести ясность. Чтоб все по справедливости. А Чернышев вдруг вспылил, крикнул:
— Ну и иди к своему старлею! Тоже мне — «неудержимо»! Зачем он так? Я ж по-простому к нему…
— Папа, не надо, — заглянула Надя ему в лицо.
Лучшего лекарства нет для Чернышева, чем дочкины глаза. Такие же серые, серьезные, как у Саши когда-то… Брови тоненькие, шелковые, носик точеный… Отлегло у Чернышева. Ладно. Снова земля кронштадтская под ногами и дочка рядом, а за углом дом родной…
Свернули влево на улицу Аммермана, и тут Надя вдруг остановилась. Прислушалась, запрокинув голову в белом беретике:
— Опять… Слышите?
Порывом ветра принесло с Южного берега залива гул, басовитый и прерывистый.
— Пушки бьют, — разжал Речкалов твердые губы.
— А я не слышу. — Чернышев беспокойно крутит забинтованной головой. — Да что ж это делается — допер сухим путем до самого Кронштадта. Это что ж такое…
Колонна моряков показывается со стороны Советской улицы. Идут не в ногу, молча, без песни. Над черными бушлатами, над бескозырками с надписью на лентах «Учебный отряд КБФ» покачиваются штыки. Топают по булыжнику сотни ног. К Ленинградской пристани направляются.
— Каждый день, — говорит Речкалов, — идут и идут. С кораблей сымают на фронт.
Прошла колонна. Трое продолжают свой путь по тихой улице Аммермана.
— У нас в отделе, — сообщает Надя, — теперь группа самозащиты. Я в санитарной команде.
— Это что значит? — спрашивает Чернышев.
— Ну, оставляют нас после работы, учат перевязки делать. Оказывать помощь раненым.
— Да-а, — с грустью кивает Чернышев, делая последнюю затяжку, пальцы обжигая огоньком. — Хотели мы с матерью тебя на доктора учить. А попала в санитарную команду. Эх-х… Зайди, Речкалов, — предлагает он, остановившись у подъезда дома. — По рюмке примем.
— В другой раз, Ермолаич. Работы в цеху — завал.
— Какие объекты там у нас?
— Да много объектов. Шаланды под канлодки переоборудуем. Режем, клепаем. Артплиты ставим.
Гулко, раскатисто ударил орудийный залп. В небе, сразу сделавшемся как будто низким, еще шелестели, невидимые в полете, тяжелые снаряды, как спустя секунды — еще тройной удар… и еще… и еще…
— Вот теперь слышно, — говорит Чернышев. — Форты бьют.
— А может, линкоры, — говорит Речкалов. — Пойду, Ермолаич.
Он кончиками пальцев тронул козырек мичманки, Наде кивнул и пошел по выщербленным плитам тротуара в сторону Морзавода, все ускоряя шаг — будто подстегиваемый тугими ударами тяжелой артиллерии.
Надя стояла обмерев, обратив кверху широко раскрытые, потемневшие глаза, — вся ушла в слух.
— Ничего, ничего, дочка, — Чернышев расправил широкие плечи, будто хотел прикрыть Надю от неведомых опасностей. — Уж раз в ход такая артиллерия пошла, то… Знаешь, какие у них калибры? Ого-го! Никакой танк не выдержит. Ты не бойся. Ничего… Порядок…
Он потрепал Надю по плечу и вошел в подъезд. Поднимаясь по скрипучей лестнице, продолжал:
— Хороший человек Речкалов. Тридцати еще нет, а уже лучший в цеху бригадир. Срочную на эсминцах отслужил. Самостоятельный. Что? — взглянул на дочь, идущую следом.
— Я ничего не сказала, папа.
— Ага, а мне послышалось… Крепкий мужик, говорю, и спокойный. Между прочим, большое имеет к тебе уважение.
Они вошли в квартиру.
Заслышав шаги в коридоре, Александра Ивановна Чернышева, уже прибравшаяся и сменившая халат на темно-зеленое платье, направилась к патефону, что стоял на комоде. Только Чернышев через порог, как из-под патефонной иглы понеслось: «Для нашей Челиты все двери открыты, хоть лет ей неполных семнадцать, но должен я здесь признаться, ее как огня боятся…»
— Здравствуй, Саша, здравствуй, голуба моя! — Чернышев обнимает жену. — Ну, как ты тут?
— Что обо мне спрашивать, Вася? — Она осторожно дотрагивается до его повязки на голове. — Болит?
— Теперь уж ничего. — Чернышев снимает и вешает на спинку стула пиджак. Помягчевшим взглядом обводит стены с выцветшими желтыми обоями. — Что уж теперь… Добрался до дома, значит, порядочек на Балтике.
«И утром и ночью поет и хохочет, веселье горит в ней как пламя, — рвется задорный голос Шульженко. — И шутит она над нами…»
Резким взмахом руки Надя снимает мембрану с пластинки. Захлебнулась «Челита».
— Ты что? — взглядывает на Надю мать.
Та, не ответив, кинулась в свой закуток — угол, отгороженный от общей комнаты. Тут умещаются кровать под белым покрывалом да столик со стулом. На подоконнике — горшки с цветами.
Теперь, когда умолк патефон, особенно слышны мощные удары тяжелых орудий. В окнах дрожат и мелко вызванивают стекла. Александра Ивановна взялась было за мембрану, чтоб снова пустить «Челиту» — много уже лет было у них так заведено: встречать мужа музыкой, — но передумала.
Они сели рядом на диван. Чернышев положил руку на колено жены, сказал:
— Такие вот дела, Саша… Когда вокруг парохода бомбы стали падать, я подумал: как же так? Неужели я лягу тут на холодное дно, — а как же там мои без меня? И вот — живой… Надюша как тут?