– Мне становится дурно, – сказал мне Джорджи.
– Давай выйдем.
Я прошел с ним к туалету и присел в передней, чтобы подождать его. Сладковатый запах свечей смешивался с ароматом хвои, сгоравшей с легким треском. И вдруг мне померещилось, будто я слышу любимые легкие шаги, ощущаю теплое дыхание и близко вижу пару темных глаз…
– Черт возьми! – сказал я и встал. – Что это со мной?
В тот же миг раздался оглушительный шум:
– Поттер!
– Браво, Алоизиус!
Кремация победила.
В задней комнате клубился сигарный дым. Разносили коньяк. Я все еще сидел около стойки. Появились девицы. Они сгрудились недалеко от меня и начали деловито шушукаться.
– Что у вас там? – спросил я.
– Для нас приготовлены подарки, – ответила Марион.
– Ах вот оно что!
Я прислонил голову к стойке и попытался представить себе, что теперь делает Пат. Я видел холл санатория, пылающий камин и Пат, стоящую у подоконника с Хельгой Гутман и еще какими-то людьми. Все это было так давно… Иногда я думал: проснусь в одно прекрасное утро, и вдруг окажется, что все прошло, позабыто, исчезло. Не было ничего прочного – даже воспоминаний.
Зазвенел колокольчик. Девицы всполошились, как вспугнутая стайка кур, и побежали в бильярдную. Там стояла Роза с колокольчиком в руке. Она кивнула мне, чтобы я подошел. Под небольшой елкой на бильярдном столе были расставлены тарелки, прикрытые шелковой бумагой. На каждой лежали пакетик с подарком и карточка с именем. Девицы одаривали друг друга. Все подготовила Роза. Подарки были вручены ей в упакованном виде, а она разложила их по тарелкам.
Возбужденные девицы тараторили, перебивая друг друга; они суетились, как дети, желая поскорее увидеть, что для них приготовлено.
– Что же ты не возьмешь свою тарелку? – спросила меня Роза.
– Какую тарелку?
– Твою. И для тебя есть подарки.
На бумажке изящным рондо, и даже в два цвета – красным и черным, – было выведено мое имя. Яблоки, орехи, апельсины, от Розы свитер, который она сама связала, от хозяйки – травянисто-зеленый галстук, от Кики – розовые носки из искусственного шелка, от красавицы Валли – кожаный ремень, от кельнера Алоиса – полбутылки рома, от Марион, Лины и Мими общий подарок – полдюжины носовых платков, и от хозяина – две бутылки коньяка.
– Дети, – сказал я, – дети, но это совершенно неожиданно.
– Ты изумлен? – воскликнула Роза.
– Очень.
Я стоял среди них, смущенный и тронутый до глубины души.
– Дети, – сказал я, – знаете, когда я получал в последний раз подарки? Я и сам не помню. Наверно, еще до войны. Но ведь у меня-то для вас ничего нет.
Все были страшно рады, что подарки так ошеломили меня.
– За то, что ты нам всегда играл на пианино, – сказала Лина и покраснела.
– Да сыграй нам сейчас – это будет твоим подарком, – заявила Роза.
– Все, что захотите, – сказал я. – Все, что захотите.
– Сыграй «Мою молодость», – попросила Марион.
– Нет, что-нибудь веселое, – запротестовал Кики.
Его голос потонул в общем шуме. Он вообще не котировался всерьез как мужчина. Я сел за пианино и начал играть. Все запели:
Мне песня старая одна
Мила с начала дней,
Она из юности слышна,
Из юности моей[12].
Хозяйка выключила электричество. Теперь горели только свечи на елке, разливая мягкий свет. Тихо булькал пивной кран, напоминая плеск далекого лесного ручья, и плоскостопый Алоис сновал по залу неуклюжим черным привидением, словно колченогий Пан. Я заиграл второй куплет.
С блестящими глазами, с добрыми лицами мещаночек, сгрудились девушки вокруг пианино. И – о чудо! – кто-то заплакал навзрыд. Это был Кики, вспомнивший свой родной Люкенвальде.
Тихо отворилась дверь. С мелодичным напевом гуськом в зал вошел хор во главе с Григоляйтом, курившим черную бразильскую сигару. Певцы выстроились позади девиц.
О, как был полон этот мир,
Когда я уезжал!
Теперь вернулся я назад —
Каким пустым он стал.
Тихо отзвучал смешанный хор.
– Красиво, – сказала Лина.
Роза зажгла бенгальские огни. Они шипели и разбрызгивали искры.
– Вот, а теперь что-нибудь веселое! – крикнула она. – Надо развеселить Кики.
– Меня тоже, – заявил Стефан Григоляйт.
В одиннадцать часов пришли Кестер и Ленц. Мы сели с бледным Джорджи за столик у стойки. Джорджи дали закусить, он едва держался на ногах. Ленц вскоре исчез в шумной компании скотопромышленников. Через четверть часа мы увидели его у стойки рядом с Григоляйтом. Они обнимались и пили на брудершафт.
– Стефан! – воскликнул Григоляйт.
– Готтфрид! – ответил Ленц, и оба опрокинули по рюмке коньяку.
– Готтфрид, завтра я пришлю тебе пакет с кровяной и ливерной колбасой. Договорились?
– Договорились! Все в порядке! – Ленц хлопнул его по плечу. – Мой старый добрый Стефан!
Стефан сиял.
– Ты так хорошо смеешься, – восхищенно сказал он, – люблю, когда хорошо смеются. А я слишком легко поддаюсь грусти, это мой недостаток.
– И мой тоже, – ответил Ленц, – потому я и смеюсь. Иди сюда, Робби, выпьем за то, чтобы в мире никогда не умолкал смех!
Я подошел к ним.
– А что с этим пареньком? – спросил Стефан, показывая на Джорджи. – Очень уж у него печальный вид.
– Его легко осчастливить, – сказал я. – Ему бы только немного работы.
– В наши дни это хитрый фокус, – ответил Григоляйт.
– Он готов на любую работу.
– Теперь все готовы на любую работу. – Стефан немного отрезвел.
– Парню надо семьдесят пять марок в месяц.
– Ерунда. На это ему не прожить.
– Проживет, – сказал Ленц.
– Готтфрид, – заявил Григоляйт, – я старый пьяница. Пусть. Но работа – дело серьезное. Ее нельзя сегодня дать, а завтра отнять. Это еще хуже, чем женить человека, а назавтра отнять у него жену. Но если этот парень честен и может прожить на семьдесят пять марок, значит, ему повезло. Пусть придет во вторник в восемь утра. Мне нужен помощник для всякой беготни по делам союза и тому подобное. Сверх жалованья будет время от времени получать пакет с мясом. Подкормиться ему не мешает – очень уж тощий.
– Это верное слово? – спросил Ленц.
– Слово Стефана Григоляйта.
– Джорджи, – позвал я, – поди-ка сюда.
Когда ему сказали, в чем дело, он задрожал. Я вернулся к Кестеру.
– Послушай, Отто, – сказал я, – ты бы хотел начать жизнь сначала, если бы мог?
– И прожить ее так, как прожил?
– Да.
– Нет, – сказал Кестер.
– Я тоже нет, – сказал я.
XXIVЭто было три недели спустя, в холодный январский вечер. Я сидел в «Интернационале» и играл с хозяином в «двадцать одно». В кафе никого не было, даже проституток. Город был взволнован. На улице то и дело проходили демонстранты: одни маршировали под громовые военные марши, другие шли с пением «Интернационала». А затем снова тянулись длинные молчаливые колонны. Люди несли транспаранты с требованиями работы и хлеба. Бесчисленные шаги на мостовой отбивали такт, как огромные неумолимые часы. Перед вечером произошло первое столкновение между бастующими и полицией. Двенадцать раненых. Вся полиция давно уже была в боевой готовности. На улицах завывали сирены полицейских машин.
– Нет покоя, – сказал хозяин, показывая мне шестнадцать очков. – Война кончилась давно, а покоя все нет, а ведь только покой нам и нужен. Сумасшедший мир!
На моих картах было семнадцать очков. Я взял банк.
– Мир не сумасшедший, – сказал я. – Только люди.
Алоис стоял за хозяйским стулом, заглядывая в карты. Он запротестовал:
– Люди не сумасшедшие. Просто жадные. Один завидует другому. Всякого добра на свете хоть завались, а у большинства людей ни черта нет. Тут все дело только в распределении.
– Правильно, – сказал я, пасуя. – Вот уже несколько тысяч лет как все дело именно в этом.
Хозяин открыл карты. У него было пятнадцать очков, и он неуверенно посмотрел на меня. Прикупив туза, он себя погубил. Я показал свои карты. У меня было только двенадцать очков. Имея пятнадцать, он бы выиграл.
– К черту, больше не играю! – выругался он. – Какой подлый блеф! А я-то думал, что у вас не меньше восемнадцати.
Алоис что-то пробормотал. Я спрятал деньги в карман. Хозяин зевнул и посмотрел на часы:
– Скоро одиннадцать. Думаю, пора закрывать. Все равно никто уже не придет.
– А вот кто-то идет, – сказал Алоис.
Дверь отворилась. Это был Кестер.
– Что-нибудь новое, Отто?
Он кивнул:
– Побоище в залах «Боруссии». Два тяжелораненых, несколько десятков легкораненых и около сотни арестованных. Две перестрелки в северной части города. Одного полицейского прикончили. Не знаю, сколько раненых. А когда кончатся большие митинги, тогда только все и начнется. Тебе здесь больше нечего делать?
– Да, – сказал я. – Как раз собирался закрывать.