– Отрадное постоянство, – заметил Грубер, – один выдающийся немец сменяет другого.
Улыбнулся даже я, не вполне еще оправившийся после изгнания непрошеного гостя.
Подхватив свой чемоданчик («Что в нем теперь? Помада, чулки, кондомы?»), Швенцль помахал нам рукой и быстро исчез за дверью. Я показал зондерфюреру исписанные листки.
– Клаус, как вы думаете, что мне делать со всем этим хламом?
Грубер ткнулся носом в мои заметки. Ухмыльнувшись, вынес вердикт:
– Имеется два варианта. Первый – выкинуть. Второй – сохранить. По-хорошему бы в печь, но жаль потраченного времени. Оставьте их, Флавио. Chissà, возможно, когда-нибудь рейх вздумает создать какую-нибудь Белорутению, а то глядишь и Belarus. И тут-то вы, опубликовав остроактуальный материалец, станете у себя в Италии первопроходцем новой темы. Открыть Европе целый народ – это, знаете ли, не шутки.
Когда он ушел, я посмотрел на исписанные мною листочки, скомкал их и швырнул в корзину для мусора. Пусть другие открывают Европе новые народы. Подходящие для этого ливингстоны отыщутся в ней всегда.
* * *
Непосредственно после «Мальвины» мне пришлось заняться фрау Ольгой. Отвертеться не удалось, мы остались в квартире одни. Грубер направился куда-то со Швенцлем, легко догадаться куда, пообещав вернуться поутру. Ольга непреклонно смотрела мне в лицо. «Ты не оставишь меня одну, замерзать под жестким одеялом». Так и сказала: замерзать под жестким одеялом – в тридцатипятиградусную жару. Нелепая женская логика, но я оказался бессилен. Бессилен не в смысле отсутствия силы, а в смысле отсутствия воли. Иными словами, не бессилен, а безволен.
В процессе любви Ольга снова меня позабавила смесью простонародной вульгарности и вполне себе светской пошлости. Называла мое орудие, то самое, лишившее меня воли, множеством разных слов, от односложного русского, которым я в полдень перепугал будителя новой нации, до величавого греческого «фаллос». (Последнее бесило меня еще в юности – настолько, что, встречая его в какой-нибудь книге, я немедленно ее захлопывал.) Наиболее нейтральным определением в ее эротическом словаре оказалась «конфетка».
Более полно, чем раньше, проявилась и другая ее черта – стремление к тотальному руководству. «Быстрее. Медленнее. Отчетливее. У самого края, да, да, самым кончиком, только кончиком. Теперь по полной амплитуде. По полной, я сказала! Работай бедрами, сильнее. Я хочу ощутить твои…» Черт побери, как же она называла тестикулы? По-русски, по-немецки, по-французски? Не вспомню.
Всю жизнь я приветствовал нежные женские просьбы, предпочитая открытых и искренних девушек нелепым жеманницам – из тех, что годами дожидаются, когда вы сообразите, чего бедолажкам хочется, и в таковом своем дурацком ожидании способным подолгу обиженно молчать. Но в Ольгином случае были не просьбы, прошу мне поверить на слово. А я, как известно, не очень люблю постороннее руководство.
В довершение ко всему стояла жуткая духота. Распахнутые, несмотря на предостережения, окна не приносили ни малейшего облегчения, воздух был горяч и неподвижен. Пот с моего лица и шеи крупными каплями падал на Ольгину грудь, на сведенный судорогой рот, на спину и на крепкие ягодицы. Было неловко, но что я мог поделать? Пока добрались до конца, дважды сходили в душ, и после каждого раза Ольга решительно меняла презерватив. Обойтись без него она сегодня не рискнула. Мне было в общем-то наплевать.
Напоследок она нечаянно назвала меня именем супруга, соперника Приапа, вздернутого на дубу партизанами, о чем рассказывал мне Грубер, узнавший об этом от Листа. Долго потом извинялась, объясняла, оправдывалась. Она действительно вообразила, что это может меня задеть. Чудачка. Я думал совсем о другом.
О другом, совершенно другом, абсолютно. О том, что скоро я буду дома. Что встречу Зорицу, и с Зорицей будет иначе. И поцелуи, и жесты, и слова, и чувства, и разметавшиеся по подушке волосы, и прохладное, упругое, податливое тело – всё, всё, всё. И милое ее обыкновение – не закрывать своих огромных черных глаз во время любовного акта, радостно продолжая взирать на окружающий мир, будто бы вопрошая: «Ой-ой-ой, что это со мной такое делают?» Словно бы не поняла в свои шестнадцать лет – или когда ее лишили гордого незнания?
Если она ко мне вернется, Зорица, дорогая моя хорваточка, щедрая и в чем-то бескорыстная, иными словами – любимая и родная. Моя последняя надежда во вселенной, беспощадно разрушаемой людьми.
* * *
Жара на бухарестском аэродроме была такой же, как и на Днепре. В мутном мареве взлетали и садились самолеты. Военный персонал на летном поле передвигался подобно сонным мухам. Немцев вокруг было не меньше, чем румын, и вели они себя вполне нордически, по-хозяйски. Впервые за долгое время я ощутил солидарность с романскими собратьями. Мало им без нас непрошеных гостей, а тут свалилась фрау Воронов на голову.
Мне сделалось жалко того бедолагу, что вскоре займется Ольгой. Прости меня, неведомый румын, не осуждай, иначе я не мог. Впрочем, не исключено, что ею займется немец, какой-нибудь пройдоха вроде Швенцля. Она же всё-таки владеет языком. Отлично владеет, надо признать. Лишь бы этот немец был повыше.
Мы пили замечательный кофе в небольшом и уютном кафе, примыкавшем к залу ожидания аэродрома. Столик был покрыт белоснежной свежей скатертью, официант профессионально любезен. В отдалении, приметный из окна, поблескивал транспортный «Юнкерс». Через несколько часов он вылетал в направлении Вероны.
– Ты ведь скоро вернешься, правда? – негромко спросила Ольга, стараясь не быть услышанной румынскими офицерами, сидевшими за столиком по соседству. Один из них, кавалерист, вполне бы подошел ей по росту.
– Вряд ли, – признался я.
– Но ты ведь… не оставишь меня просто так. Захочешь меня увидеть, да?
– Конечно, но ты понимаешь…
Она заглянула мне прямо в глаза. Своими холодными колючими глазками. Заглянула и решительно произнесла:
– Я не хочу оставаться здесь.
– В Бухаресте? У тетки? Кто она, кстати? Сестра твоего отца? Матери? Ты ничего не рассказывала о ней.
– Я не хочу оставаться в Румынии. Не хочу быть одна. Я люблю тебя. Ты до сих пор не понял? Флавио…
Я молча развел руками. Страсти накалялись, румыны к нам прислушивались. Кавалерист бросал на Ольгу взгляды. Кто знает, быть может, ему доведется сегодня стать утешителем русской красавицы, жестоко брошенной в Бухаресте отвратительным макаронником? Признаться, я бы не возражал. Пусть говорят обо мне что угодно. Лишь бы женщине было приятно. Даже такой, как Ольга.
– Ты должен меня забрать, – шипела она мне в ухо. – Выхлопотать разрешение, визу, как это там называется. Я хочу в Милан. К тебе. Я с детства мечтала увидеть Тоскану. Понимаешь?
Милан… Ко мне… Люблю… Что за пошлая, мерзкая чушь? Тридцать пять градусов сведут с ума кого угодно. И опять – почему я вечно кому-то должен? Вчера идиоту Павлову, сегодня симферопольской курве, вдове предателя, мерзавца и садиста? Которая не отличает Тосканы от Ломбардии.
Я прикрыл рукой ее ладонь, несколько, прямо скажем, жилистую, и наполнил свой голос нежностью, деликатностью и сочувствием к нелегкой женской ситуации. Я понимаю, дорогая, но и ты меня пойми.
– У меня жена, я ведь говорил тебе, Оля. Ребенок. Мой маленький Паоло.
– И что? – не поняла меня Ольга, несмотря на мои старания.
– У меня ревнивая жена, – немножко сгустил я краски.
Она недовольно фыркнула.
– Ты собираешься меня ей представить?
– Это невозможно. И все-таки. Мало ли что. Милан, он не такой большой, как кажется, всего миллион с небольшим. Скандалы в семье могут сказаться на детской психике. Мальчику двенадцать лет. Он должен верить в отца, потому что…
– Какой же козел ты, Росси! – гневно воскликнула Ольга. В краешке глаза блеснула слезинка. Елена так тоже умела, наловчилась в юности, в любительских спектаклях на даче у дядюшки Франческо Бовини.
Я резко отдернул руку.
– Пожалуйся Листу.
– Подлец.
Ольга шмыгнула носом и отвернулась к окну. Мой «Юнкерс» ждал меня на летном поле.
Я пожелал ей удачи, жестом подозвал официанта, расплатился и решительно встал. Чаевых оставил процентов пятьдесят, пусть видят, что я не немец. Дружески улыбнулся румынским союзникам. Успехов, приэтень, не теряйтесь! Кому-то из вас, возможно, вечером повезет. А может быть, сразу двоим? Почему бы и нет, друзья? По полной амплитуде, так по полной. Гарантирую, камрады, вы надолго забудете ваших румынок. Наша русская шлюха даст фору десятку валашских. Но имей в виду, кавалерист, верхом она ездить не любит. Трудиться придется тебе.
* * *
Кругленький Тарди провел по лицу платком и поднял на меня отекшие глаза. Толстые пальцы, сжимавшие авторучку, серебрились капельками пота. Ободок заправленного красными чернилами «Пеликана» переливался червонным золотом.
– Полагаю, в России было не так?