Мы подошли к домику политотдела дивизии, где находилась редакция дивизионной многотиражки. Из здания вышел сам начальник контрразведки дивизии в звании подполковника. Его сопровождал тот самый офицер, который, блудливо отведя глазки в сторону, шевелил ушами, слушая нашу беседу с Иваном Мамыкиным. «Слухач», увидев меня, что-то прошептал на ухо начальнику контрразведки дивизии, и тот, подойдя к нам, сказал Топорову: «Это не тот, комиссар». Здесь я вылил все свое раздражение на Топорова, заявив, что он оскорбил меня, только что прилетевшего после воздушного боя над Доном без всяких оснований и всяких прав на это. Топоров завилял: «Бывает, товарищ Панов, бывает, извини, я погорячился».
А тут, как назло, появился и Иван Мамыкин, проходивший мимо здания политотдела. «Слухач» возбужденно задергал ножками, и вскоре Мамыкин оказался перед ясными очами всей компании. Топоров снова возбудился и накинулся на Ивана: «Это вы в столовой распускали антисоветчину? Это вы обсуждали коммунистов-разведчиков, которые с нами, рискуя жизнью, воюют против врага!?» Иван секунду помолчал, как человек, еще не понявший, что его ужалила оса, а потом завелся с полуоборота: «Это я антисоветчик! А они за советскую власть?» — Иван указал на «слухача» и начальника контрразведки — «Пошли на стоянку, у нас как раз стоит „Спарка“, я любого из них возьму в заднюю кабину и полетим в бой за советскую власть, посмотрим, кто ей больше предан». Морды особистов, явно не ожидавших такого оборота событий и таких вопросов по сути поднимаемых проблем, вытянулись. Уязвленный начальник контрразведки, нерешительно согласился лететь. Конфликт стал затухать. Иван и контрразведчик, нервно одергивающий хвост своей гимнастерки, торчащей из под ремня, направились в сторону стоянки полка, где на самолетах уже прогревались моторы для вылета в излучину Дона. Уж не знаю, о чем они толковали, размахивая руками, но метров через пятьдесят контрразведчик вдруг резко отошел от Ивана в сторону и, что-то рассерженно бурча, вернулся, пройдя мимо нас, и нырнул в свой домик контрразведки, сердито хлопнув дверью.
Через пару часов, полк Ивана, потеряв несколько машин, вернулся из боя. Разгоряченный Иван вылез из кабины и, встретив меня, поделился впечатлениями: «Весь зад самолета искромсали „Эрликонами“. Будь я на спарке — там бы сидела эта гнида. Он мне заявил, что у него свои дела, а у меня свои».
Через несколько дней Ивана назначили комиссаром полка, а еще через две недели в воздушном бою над Доном с превосходящими силами истребителей противника, его самолет был сбит, и охваченный пламенем, вместе с пилотом, ударился о землю на донском берегу, так хорошо описанном Шолоховым. Конфликт Ивана с «особняком» исчерпался сам собой. Единственным утешением служит лишь то, что храбрый и славный парень Иван Мамыкин, незадолго до своей смерти выложил все, что накипало на душе у нас, фронтовых летчиков. Земля ему пухом. У Ивана был настолько крутой характер, что перед самой войной в Василькове его молодая жена — еврейка, убежала от него, оставив Ивану ребенка — грудного мальчика. Иван все вспоминал жену лихим словом, сетовал на мягкий женский характер, не способный выдержать его темперамента, и нанимал для присмотра за сыном кормилицу и няню.
Через пару часов после наших дискуссий с «особистами» в компании с Иваном Мамыкиным, меня разыскал Гога Щербаков. Как всегда радостно, что было свойственно этому хитрому неунывающему алкашу, сообщил: «Митька, приехал заместитель начальника политотдела восьмой воздушной армии подполковник Мешков и забирает тебя комиссаром полка в восьмую воздушную армию. Все документы на тебя уже оформлены и находятся у Мешкова. С тебя причитается». На Гогу мне было плевать, а вот как попрощаться с ребятами, следовало подумать. К тому времени Алеша Романов, бывший адъютантом нашей эскадрильи, уже выбыл из боевого строя: во время боя осколком «эрликона» ему оторвало мизинец левой руки. Но если мой друг и родственник Семен Ивашина пошел в пекло и без трех пальцев на правой руке, то хитрый кацап Лешка Романов, пользуясь своей пустяковой потерей, надолго нырнул в госпиталя, а потом, договорившись с тыловыми врачами, получил справки, согласно которым летать больше не мог и до конца войны на фронте не появлялся. Его заменил лейтенант Александров, хороший летчик, прибывший к нам после госпиталя. До этого Александров воевал в первой эскадрилье Мельникова.
Александров сообщил мне, что рыбаки на берегу Волги, находящейся примерно в километре от аэродрома, поймали здоровенного полутораметрового осетра весом более 20 килограммов и хотят за него двести рублей. Я сразу выложил требуемую сумму, и осетр стал украшением нашего прощального ужина.
Огромную рыбу приготовили под моим бдительным наблюдением и по моему рецепту. Я с грустью подумал о своей несостоявшейся карьере рыбного инженера. Осетрина таяла во рту, выписанная нами тройная порция водки быстро исчезала в желудках наших пилотов и кое-кого из руководства технического состава, пришедших меня проводить. Мы сидели за наскоро сколоченными столами прямо под открытым небом, в свете огромной луны, вышедшей на чистую, без облачка, небесную сферу. Вдали, у Сталинграда, уже грохотало, и никто не мог знать — не последний ли это ужин в его жизни. Ко мне подошел Миша Бубнов, заместитель командира эскадрильи, мой ведомый и в Китае, и под Киевом, и под Харьковом, да и здесь в излучине Дона, и сказал: «Эх, комиссар, ты мой комиссар, как мне жалко с тобой расставаться. Вместе мы были непобедимы». Миша обнял меня, поцеловал и заплакал. Мы расставались, как родные братья. Да, собственно, и были ими: ведь ведущий с ведомым связаны одной веревочкой на жизнь и на смерть.
Думаю, что Миша предчувствовал свою судьбу. Мы прощались 22-го августа 1942-го года, а уже 24-го сентября, почти в годовщину смерти моего сына Шурика, Миша, над Сталинградом, уже будучи командиром нашей эскадрильи, сопровождал на боевое задание вместе со всей эскадрильей девятку штурмовиков. «МЕ-110», болтавшийся над землей где-то в дыму горящих сталинградских заводов, вынырнул свечой, атакуя из нижней полусферы, и точно попал пушечным и пулеметным огнем по Мишиному «Яку», который сразу разлетелся на куски. Не знаю, был ли Миша убит прямым попаданием или разбился при падении о землю. Вечная ему память.
Думаю, что смерть Миши ускорило и то обстоятельство, что ему просто не с кем было теперь воевать в паре, когда опытные летчики оберегают друг друга. Нашу эскадрилью да и весь 43-й истребительно-авиационный полк принялись буквально растаскивать. Через несколько дней после моего назначения комиссаром полка был назначен командиром 512-го полка 16-ой воздушной армии Вася Шишкин. Ушел на полк и командир первой эскадрильи Женя Мельников.
Дело дошло до того, что вместе с молодыми летчиками в нашу эскадрилью, которой командовал тогда Миша Бубнов, прислали даже четырех девушек-пилотесс. Девчата старались, как могли, но скоро «Мессера» посбивали их всех в боях над горевшим Сталинградом. Это была дурацкая затея, из-за которой погибали и опытные пилоты, которых некому было прикрыть. Вскоре 43-й истребительно-авиационный полк был настолько растрепан и обескровлен, что его сняли с фронта, вывели в резерв и послали в Новосибирск на переформирование, откуда он вынырнул лишь в апреле 1943-го года на Кубанском плацдарме. К тому времени в моем родном полку из знакомых оставался только инженер Шустерман и один техник самолета. Гибель Тимохи Сюсюкало я уже описывал, а Гогу Щербакова в конце-концов выгнали с должности комиссара полка за несоответствие занимаемой должности и разжаловали в капитаны. Начальник штаба Мирошников схватил триппер, подумал — подумал, да и последовал примеру своего заместителя по разведке, неожиданно застрелившись. Нам, летчикам, было не до этих глупостей.
Наутро, 23-го августа 1942 года, я забросил свои летные пожитки в кузов потрепанной полуторки, в кабину которой уселся подполковник Мешков, и мы отправились в Сталинград, чтобы представиться в штабе 8-ой воздушной армии и получить предписание для назначения в полк. Местность возле Сталинграда холмистая и овражистая. Наша полуторка, завывая мотором и поднимая облака пыли, бодро неслась, повторяя все изгибы рельефа, по проселочной дороге. Движение было очень оживленным. Мы обогнали стрелковую дивизию, шедшую со стороны Камышина в Сталинград, и я с грустью отметил, что основной ее костяк — пожилые и солидные люди с усами или совсем юные солдатики. Неужели наши потери настолько велики, что мужчин в цветущем возрасте уже почти не осталось? Несколько машин, обгонявших растянувшуюся стрелковую дивизию, вытянулись в колонну. И в этом время я услышал тяжкий гул «Юнкерсов», перекатывающийся по степи. На бомбежку Сталинграда заходили три вражеские девятки. Северную часть города, где был расположен Тракторный завод, выпускавший и ремонтировавший танки, прикрывало несколько батарей тридцатисемимиллиметровых мелкокалиберных зенитных пушек, стрелявших сериями по пять снарядов, о которых я уже рассказывал. Зенитчики поставили по ходу движения бомбардировщиков плотную огневую завесу. Один бомбардировщик, в мотор которого угодили снаряды, загорелся и, охваченный пламенем, потянул в сторону станции Гумрак, уже захваченной немецкими танкистами и, как я позже выяснил, со всего маху ударился о землю. Второй немецкий бомбардировщик задымился, но экипажу удалось сбить пламя, и машина ушла в сторону немецкого расположения. Дело было в районе сел Ерзовка и Дубовка. Несмотря на потери, немецкие бомбардировщики вывалили свой груз по городу, а несколько машин, отделившись от общего строя, сбросили бомбы по нашей передвигающейся пехоте, которая по сигналу: «Воздух» рассыпалась по степи и заметных потерь не понесла.