И потому, думаю, если бы не чрезвычайные события лета 1942 года, моя следующая невольная встреча с особистами могла бы не пройти мне даром. Совпало сразу два фактора. Первый. Похоже было, что существованию нашей геройской эскадрильи в прежнем составе, когда хоть некоторые ребята воевали с самого начала войны, приходит конец. «Киевлян» оставалось всего пятеро из одиннадцати: Шишкин, я, Бубнов, Фадеев и Алеша Романов. За войну мне пришлось как оси, вокруг которой крутится колесо, сменить по несколько составов частей, в которых воевал. Воздушная мясорубка прогоняла перед глазами сотни лиц летчиков, со многими из которых и познакомиться толком не успевал, как парень уже летел в горящем самолете к земле. Но эти ребята — «киевляне» были мне особенно дороги, возможно, потому, что были еще из мирной жизни, о которой мы сейчас вспоминали, как о земном рае. Потери командного состава в авиационных частях были настолько велики, что даже такие малоприспособленные для карьеры люди, как ваш покорный слуга, что, как я надеюсь, читатель понял из моего повествования, шли вверх, хотя и не так быстро, как ребята, умевшие решать эти вопросы при помощи выпивок и подношений. Сама ситуация, когда жареный петух клюнул, куда следует, заставила наших кадровиков, наконец-то, пусть и на короткое время, обратить внимание на воюющего человека.
В нашем братском втором полку, с которым рядом мы шли из под Киева — им командовал побывавший в Китае полковник Александр Иванович Гисенко, человек удивительной судьбы, работавший в 20-е годы даже в кинобригаде, но смертельно не любивший летать в бой, случилась неприятность. Грозные приказы командования воздушной армии, обращавшие внимание на то, что командиры полков, не бывая в боях, даже не могут грамотно сделать разбор причин наших неудач, сделали свое дело. И Саша Грисенко, скрипя сердцем, подобно Тимохе Сюсюкало, полез в самолет. На истребителе «ЛАГ-3» он вылетел в излучину Дона 10-го августа 1942-го года, в составе полка, в котором к тому времени оставалось самолетов меньше, чем на одну эскадрилью. Не имея боевого опыта, Грисенко сразу попал под огненную струю «Эрликона», и мелкокалиберный снаряд оторвал ему ногу пониже колена. Грисенко сумел посадить самолет и сразу же попал в госпиталь, на чем его летная карьера была закончена. Через полгода он, передвигаясь на протезе, появился в штабе дивизии Утина в должности заместителя командира дивизии.
Второй полк остался без командира. Пришлось командовать полком комиссару, боевому летчику Ивану Павловичу Залесскому, родом из Великих Лук. Единственная кандидатура на замещение вакантной должности комиссара полка был замполит эскадрильи Журавлев, но он погиб во время бомбежки на аэродроме в Воропоново. Кадровики начали искать кандидатуру на стороне.
Полковник Щербина, тот самый, который так некстати разбудил меня на аэродроме, отдыхавшего после отчаянного воздушного боя, вспомнил обо мне. Должен сказать, что я совершенно согласен с Микояном, который сравнивал чиновников с воронами, сидящими на дереве: спугнешь их очередным сокращением или реорганизацией с одной ветки, а они уже уселись на другую — повыше. Грозные приказы требовали, чтобы представители партийно-политической элиты в армии имели боевой опыт, но Щербина, далеко не самый плохой из представителей этого племени, мне даже симпатичный, как человек, видимо, взаимно, однако не имевший никакого боевого опыта и летной квалификации или хотя бы авиационно-технического образования, чистый пустобрех, уже был к тому времени начальником политотдела, другой — 8-ой воздушной армии, воевавшей под командованием моего земляка генерал — майора Хрюкина, куда с некоторых пор входил второй истребительно-авиационный полк, с которым от самого Киева мы шли вместе. Замечу, что все возможные воинские соединения в тот период не имели стабильного характера: будто ветер солому, война сгоняла в кучи подразделения, из которых формировались полки, дивизии, армии в зависимости от множества факторов. Словом, вокруг моей кандидатуры начались какие-то шевеления, чуть было не оборвавшиеся встречей с особистами.
Дело в том, что вокруг аэродрома «Совхоз „Сталинградский“», куда уже приземлилось множество наполовину растрепанных авиационных частей, были большие бахчи, урожай с которых никто не спешил собирать. Мое сердце кубанца сладостно сжималось при виде огромных полосатых арбузов, глянцеватая темно-рябая кожура которых блестела на солнце — знаменитый камышинский сорт. Рядом, будто подмигивали желтыми глазами, великолепные дыни. Весь летный и технический состав срочно вооружился холодным оружием, и началась вакханалия уничтожения плодов щедрой волжской земли. Великолепные арбузы, лопающиеся от первого же прикосновения ножа, помогали нам переносить убийственную жару. Страшно было представить, каково сейчас приходится в степи нашей пехоте и танкистам.
За уничтожением очередного полосатого арбуза, размером с небольшого поросенка, на столах, сколоченных прямо под открытым небом, в тени дерева, я вдруг встретился со своим старым приятелем Иваном Мамыкиным. С Мамыкиным мы летали в соседних эскадрильях еще до войны в Киеве, а в Василькове служили в соседних полках. Иван был парень из Донбасса, попробовавший шахтерского хлеба, тело которого, как боевые награды, украшали шрамы, нанесенные кусками угля в двух завалах, в которых пришлось побывать. Мало того, что Иван по характеру был вспыльчивым и реактивным человеком, довольно грубым, да плюс ко всему он проникся шахтерской психологией, которая предполагает, что лучше сегодня все сказать прямо, чем носить что-то за пазухой — задавит в шахте, и не успеешь облегчить душу. Иван резко высказывался по многим поводам, очевидно от «черного ворона» его спасало только то, что сложилось следующее мнение: ну что с него возьмешь — такой уж человек Мамыкин. От боя он не отлынивал, дрался храбро, имел несколько побед в воздушных боях и присматривавшие за нами энкеведистские крысы его не трогали. Ко времени нашей встречи он был комиссаром эскадрильи, как и я, рассматривавшимся на должность комиссара полка, которая никогда бы ему, как и мне, не светила, не проведи немцы основательную селекцию рядов нашей армии. Словом, мы с Иваном находились в том приятном состоянии раскованности, почти свободы, когда прошлое на тебе вроде бы уже не висит и спроса за него нет, а будущее в тумане. На душе легко и спокойно, а предстоящее, кажется, будет лучше минувшего. Да и психология офицера предполагает определенное удовлетворение от продвижения по служебной лестнице. Мне было уже 32 года, десять из которых я практически не вылазил из кабин самолетов разных типов, два года провоевал, уйдя от сотен смертей. Пора бы кем-то всерьез и покомандовать.
Уж не знаю что, возможно усиленная солнечная радиация, очень повлияла на Ивана Мамыкина, с которым мы ели арбуз: его полемический и публицистический дар раскрылся в полной мере. Я в основном занимался тем, что рассекал на части полосатого красавца и пережевывал сладкую мякоть, а Иван, захлебываясь соком, поносил всех на свете. Он объявлял, не очень греша при этом против истины, что нет больших дураков на свете, чем наше армейское и фронтовое командование, при котором мы дошли до Волги. Я помалкивал. Отработав эту злободневную тему, Иван перешел к новой, еще более опасной — выяснении истинной роли военных чекистов и контрразведчиков в боевых делах нашей армии. Распалившийся Иван объявил их сволочами, подлюками и врагами, пообещав пристрелить своего полкового «особняка», как мы их звали, если он еще раз сунет свой нос в летные дела и, сидя на земле, попытается гноить летчиков, летающих в бой. Когда мы, закончив арбуз, вставали из-за своего стола, я заметил офицера в небольшом звании, тоже поглощающего арбуз, который весь сосредоточился, стараясь не пропустить ни одного нашего слова, хотя и отвел глазки в сторону.
Эти полемические филиппики Ивана Мамыкина имели для меня, через пару часов, самое неожиданное продолжение. Я стоял в лесопосадке и с интересом наблюдал, как кавалер ордена Ленина, полученного в одной из первых командировок в Китай, когда орденов давали больше, инженер одного из авиационных полков Пехов, соорудивший из примуса и разнообразных авиационных трубок и бачков, самогонный аппарат, перегоняет на нем бывшую в употреблении тормозную жидкость, отделяя глицерин от спирта, и тут же наливает в стакан полученный чистый алкоголь, отправляя его в рот — то собственный, то своего командира полка, коренастого крепкого подполковника. Я отказался от зелья, но сам процесс вызывал мое довольно сильное от природы любопытство. Пехов покраснел, уже покачивался и нетвердо стоял на ногах, но справлялся с контролем за работой агрегата. После войны, уже будучи инженером дивизии в Риге, Пехов умер от пьянки. Мой созерцательный процесс прервал начальник политотдела нашей 220-ой истребительно-авиационной дивизии, сроду не сидевший в кабине самолета, старший батальонный комиссар — три шпалы, Топоров. Он долго бегал по полю аэродрома, разыскивая меня, а увидев, принялся истошно и перепугано кричать, сообщая немало нового и интересного: «Товарищ Панов, я думал вы порядочный человек! Как вам не стыдно! Вы такую ахинею разводите против советской власти, а еще являетесь комиссаром эскадрильи, воспитателем личного состава, которого мы собирались рекомендовать комиссаром полка. Что вы говорили о работниках особого отдела?» Я понял, что наводчик явно перепутал меня с Иваном Мамыкиным и, не выдавая его, стал категорически отказываться: «Я ничего не говорил о работниках особых отделов, приведите людей, которые бы это слышали», — что было чистой правдой.