Он двигался по кяризу от колодца к колодцу, каждый раз напрягаясь, когда приближался к вертикальному падению лучей. Туннель раздвоился, ответвил от себя темную, без просветов пещеру. Он ступил в ее тьму, сделал несколько шагов в глубину, натолкнулся на глухую преграду. Это был тупик. Видно, строители начали рыть и бросили, изменили направление кяриза.
Он стоял в темноте по колено в воде, слыша, как отдается под сводами его сиплое дыхание. Подумал: неужели гибель его миновала и он укрылся от лика мусульманской крылатой Девы, которая носится там, над полем, яростная, пернатая, ищет его, не находит? Неужели он спасся? Услышала его через годы и огромные пространства земли его мать, занавесила белыми простынями?
Он услышал подземные гулы и шлепанье. Голоса, звук металла. В световом пятне по кяризу, по главному желобу, минуя его затемненный тупик, возникли люди. Быстро, ловко пробегали, попадая на миг в лучи. Озарялись их мокрые, прилипшие шаровары, бородатые лица. Вспыхивали автоматы, буруны воды у колен. Они проскользнули, но один задержался, быстро взглянул в темноту, где стоял Кологривко. И ему показалось, что тот углядел своими черными огненными глазами его, полуголого, жалкого, прижавшегося к стене.
Моджахеды исчезли. Растаяли под землей их шаги. А он нащупал в кармане маленький ножичек с пластмассовой усатой головкой — подарок Варгана, чье тело, изрезанное, изуродованное, лежало над его головой, — он, в последнем страдании и страхе, был готов себе взрезать вены. Изойти в этом хладном потоке кровью. Выпустить ее из себя в подземную реку. Лишь бы не попасть в руки этих быстрых, вездесущих стрелков.
Это был их край, их пространство. Их небо с зимним негреющим солнцем. Их земля в разрушенных кишлаках и арыках. Их подземелье, вырытое руками их отцов и дедов. Все было их и — за них.
Он стоял, держа на весу свою руку, приближая к запястью лезвие.
Он услышал трясение земли, глухие удары, толкавшие своды кяриза. Гулы прокатывались по поверхности, рушились в световые горловины, разносились в подземелье. Он слышал взрывы над головой, понимая, что ведет огонь артиллерия. Снаряды гвоздили «зеленку», и он ждал, что отломится свод, накроет тяжким холодным пластом.
Ему показалось, что он слышит наверху металлический скрежет, дрожь прокатившегося танка, скрипы гусениц. Шагнул из своей темной ниши, потянулся к свету, к удалявшемуся громыханию танка.
Почувствовал острый запах бензина. По воде в пятне света заструились радужные масляные пятна. Он услышал проникшую под землю автоматную очередь, два плотных хлопка, за которыми рвануло воздух огнем и жаром, продернуло под землей душную струю. По воде с гулом помчалось красное, рваное пламя, и он отпрянул, отскочил в свой глухой тупик. Мимо него по огню, расплескивая красные брызги, с воем и визгом промчались люди. Одежда на них горела. Их оскаленные, кричащие, опаленные лица мелькнули перед ним на мгновение. И один, как факел, срывал на бегу пылающую накидку, бросал ее в воду, и она плыла и горела. Крики и визги затихли вдали вместе с красной, чадящей копотью.
Он кашлял, задыхался, стоя на берегу огненного подземного ручья. Знал: с прошедшего танка опрокинули в кяриз бочку солярки, солдаты метнули гранату, и выжигающий огонь промчался под землей, истребляя душманскую группу. Он и сам во время рейдов в «зеленку» опрокидывал в колодцы солярку, кидал в глубину гранату, вытравливал засевший дозор моджахедов.
Он хлюпал по воде, задыхаясь от едкого, раздирающего горло зловония. Тянулся навстречу дымным, падающим сверху лучам. Вновь услышал хлопок и очередь. Новая тугая, сгибающая волна света и жара ударила в него, и он оказался по плечи в ревущем пламени. Почувствовал страшную боль, отшатнулся. Весь горел, пузырился. Горели его волосы, лицо, штаны. Сдирал с себя горящие, пропитанные маслянистым огнем шаровары, ботинки, носки, дымящие, обжигающие бедра трусы. Стоял голый, ошпаренный, глядя, как пролетают по воде оранжевые язычки.
Он потерял свой нож, потерял вместе с шароварами образок Белоносова. Был наг, обожжен, оглушен. Погибал под землей без крика, без вопля о помощи. Из последних сил, хватаясь за стены, двинулся в дым, раздвигая ногами нефтяную вонючую воду.
Он увидел в сумраке: от стены отделился тощий человек с остатками усов, бороды. Такой же, как и он, голый, обгорелый, в клочьях пепла, в кроваво-нефтяных пузырях. Пошел к нему, держа впереди руки с растопыренными пальцами. Кологривко, теряя рассудок, с бессловесным хрипом, отыскивая в себе последний ком ужаса, боли, кинулся на человека. И оба они, визжа, хрипя, кусая друг друга, стали бороться, соскабливая лоскутья кожи. Бились в подземной пещере, не имея другого оружия, кроме ногтей и зубов. Кологривко свалил врага с ног, окунул его булькающую голову в поток воды и солярки, навалился на эту голову, чувствуя, как пружинит, пульсирует задыхающаяся голова, и по телу пробегает последняя конвульсия. Встал, продолжая урчать и кашлять. И в тусклом свечении воды медленно всплыло неживое лицо, синее, с оскаленным ртом, с выпученными, в красных белках, глазами.
Качаясь, готовый упасть, Кологривко брел по кяризу, слыша дрожание почвы, эхо орудий.
Он набрел на колодец, на световое жерло, в которое опускалась слега. На ней были зарубки и поперечины. Он стал карабкаться по ней. Срывался, плюхался в воду. В сознании у него не было ничего, кроме узкого светового проема, уходящей вверх корявой слеги.
Он вылез из кяриза, упираясь босыми ногами в комья запекшейся глины. Пополз на четвереньках, хватаясь за сухие стебли. Медленно, с трудом одолевая страшную гравитацию, выпрямился. Стоял, шатаясь.
Кругом было поле в ломаных серых колосьях. Среди ободранных яблонь стоял танк, редко ухал, посылая снаряды в разоренный кишлак. Также, в рытвинах виноградника, засели солдаты, стреляли по развалинам из гранатометов. В глиняных развалинах селения били пулеметы душманов, прочерчивали поле огненными пунктирами.
Он шел по полю, ломая сухие колосья, ослепший, голый, в потеках нефти и крови. И земля, по которой он шел, была безжизненной, посыпанной пылью и шлаком, в древних воронках, без единой былинки и жизни, умерщвленная давнишней, пролетевшей над нею бедой.
Солдаты у танка, моджахеды в развалинах увидели его и перестали стрелять. Смотрели сквозь свои прицелы и прорези на одинокого голого человека, бредущего через поле.
Он приблизился к танку, и солдаты, поднявшись от гранатометов, не выпуская из рук оружия, смотрели на его.
— Кологривко, ты, что ли? — шагнул ему навстречу чернявый, в щетине, с красным рубцом на щеке, капитан Абрамчук. — Ты, что ли, Кологривко? — вглядывался он и не верил глазам своим.
Кологривко шагнул к нему, что-то мыча, не видя его сквозь слезы. Солдаты набросили на его плечи бушлат, взяли на руки и понесли к корме танка, где было теплее от выхлопов и куда не долетали душманские пули.
Еще несколько часов до отлета, когда сгустится полная тьма и в туманных, осенних, с неясными звездами небесах поплывет медлительный звук, металлический незримый шатер взлетевшего вертолета. Ночные экипажи, недоступные для душманских зениток, операторов инфракрасных ракет, повлекут военные грузы, штурмовые группы десантников, одиноких штабных офицеров в районы боевых действий. Над спящими кишлаками, долинами сонных рек, втягиваясь в ущелья, огибая позиции крупнокалиберных пулеметов, всматриваясь чутко в смутные очертания гор, в близкие, размытые кручи. И стрелок-моджахед, кутаясь зябко в накидку, ощупывая ледяное железо зенитки, все будет шарить глазами, высматривать в звездной дымке невидимый контур машины. Еще несколько часов до отлета, и можно досидеть, догулять и допить.
Прапорщик Власов, разгоряченный выпитой водкой, с расстегнутым воротом, поглаживая курчавую грудь, смотрел смеющимися, ласковыми глазами на официантку офицерской столовой Ларису, принимая ее в своей маленькой комнатке с плотно занавешенной шторой, с закрытой накрепко дверью. Красной, жаркой спиралью горел рефлектор.
Лариса была в легкой, прозрачной блузке. На ее голой шее поблескивала серебряная цепочка, которую она то и дело оттягивала, словно тонкое серебро душило ее.
— Ничего ты у меня не ешь! Почему? Вон икорка, возьми! Давай тебе икорки намажу! — Власов ухаживал за ней, нежно касался ее полной, белой руки. В то же время относился к ней с легкой насмешкой, с чувством полного над ней превосходства. — Ну давай я тебе икорки!
— Не хочу, отстань! — резко, почти грубо отвергала она его предложение. Оттягивала цепочку, шумно дышала.
Он не обижался, счастливо посмеивался, словно ее грубость и резкость доставляли ему удовольствие.
— Ну вот ты всегда так, рыбонька!.. Стараюсь, а угодить не могу!
Он знал причину ее раздражения. Над кроватью, в изголовье Власов повесил фотографию жены и дочки. Миловидная женщина, спокойная, серьезная, прижимала к плечу круглолицую девочку. Вдали какая-то роща, какой-то луг и избушка. Эта фотография, которой прежде не было, и вызывала раздражение Ларисы. Он обычно прятал снимок, когда поджидал ее. А сегодня не спрятал. Сегодня было можно и нужно не прятать. Оставалась неделя до прибытия в часть заменщика, такого же, как и он, прапорщика, ведающего продовольственным складом. Власов передаст ему свое хлопотное хозяйство, распишется в ведомостях, погрузит на самолет чемоданы, коробку с индийским сервизом, ящик с японским телевизором и без оглядки, с легким сердцем, отворачиваясь торопливо от двух прожитых в Афганистане лет, улетит домой, к этим милым, глядящим с фотографии, лицам, к этим речушкам и рощам. А все, что останется здесь, — тесный модуль с рефлектором, вырытый в горе провиантский склад с вечным запахом гниения и прогорклости, сорный, бестравный плац с марширующей ротой, одинокое ночное рявканье танковой пушки и она, Лариса, скрасившая ему эти годы, — все это будет забыто немедленно, как ненужное, и он устремится к истинному, желанному, ценному. К службе, которую продолжит в среднерусской полосе в небольшом гарнизоне, к ненаглядной жене и дочке, к деревенским своим старикам. Туда его устремления и мысли. Поэтому и оставил висеть фотографию. Поэтому мучилась и раздражалась Лариса.