Закон заключался в том, что на этой войне каждому уготована своя судьба и доля. Эта скрытая доля ждет их всех впереди, но можно ее угадать и даже выбрать или избежать, передать свою долю другому, если знать этот тайный закон. Коробки с пайками, лежащие в «рафике», отпускались для каждого направлявшегося в бой десантника на всю продолжительность рейда. Но в этом рейде, в засадах и на минных полях, в стычках и от выстрелов снайпера, кто-то будет убит, и тем, убитым, сухой паек не понадобится. Значит, здесь, в затемненном «рафике», в сложенных аккуратно коробках уже скрывается будущая арифметика потерь, расчет смертей и ранений. И если перемешать, перепутать коробки, то таинственным образом перепутается и изменится вся арифметика смерти. Пуля выберет другого солдата, а прежний, на кого нацелена еще не излетевшая пуля, уцелеет, избегнет смерти, и ему достанется коробка с сухим пайком.
Эта догадка показалась ему соль достоверной, что возникло желание залезть в машину и переставить несколько коробок. Вмешаться своей волей в таинственный, грозный закон. Но он подумал: вдруг он что-то ухудшит, усугубит чужое несчастье. Пуля достанется тому, кого поджидает «дембель», или, может быть, даже ему самому, Власову. Сейчас плотно лежащие картонные бруски, набитые банками и галетами, не оставляют в своей кладке зазора, в который может просочиться его собственная судьба. Он — посторонний, посыльный, возница — не имеет никакого отношения к опасному рейду. Но если ящики сдвинутся и возникнет зазор, то в него может проскользнуть и застрять его, Власова, судьба. Уж лучше не трогать коробки. Пусть лежат, как лежали. Не шутить, не испытывать грозный закон.
Он вспомнил, как к госпиталю, к помещению морга, доставили партию деревянных, смолистых ящиков, подготовленных к предстоящим боям и потерям. Рота солдат проходила мимо, и солдаты, все как один, смотрели на белые, пахнувшие елью штабеля, и лица у всех были с одинаковым, остановившимся, окаменелым, выражением. Ротный, заметив это, скомандовал: «Бегом марш!» — прогнал поскорее роту мимо пока еще пустой дощатой горы.
«Ну их к черту!» — отмахнулся Власов от этих воспоминаний, радуясь своему скорому возвращению к жене и дочке, своему здоровью и силе, слезам безнадежно любящей его Ларисы, их соленому вкусу, ее белой, дышащей шее с серебряной тонкой цепочкой.
Он увидел, как вдали над полем возник светящийся конус. Медленно приближался, снижался. На другом конце полосы вспыхнуло ослепительное круглое солнце, озарило бетон длинным, пульсирующим, фиолетово-ртутным свечением. И в этот дрожащий поток с ревом, звоном ворвался, скользнул штурмовик. Стеклянно сверкнул отточенными кромками. Выплюнул тормозной парашют. Промчался к дальнему краю поля. Прожектор погас, и во тьме, невидимый, гудел и рокотал самолет, словно остывал, успокаивался, находил свое место среди других застывших машин.
Су-7 вернулся с ночного удара. Где-то в долинах громил мятежный кишлак, посылал ракеты и бомбы по выверенным, нанесенным на карту разведкой целям.
— Эй, кто здесь харчи везет? — услышал Власов. Группа летчиков проходила мимо, направляясь к бортам. — Давай подруливай к «тридцать второму»!
Два вертолета Ми-8 под заправкой жадно сосали топливо, электричество. «Рафик» причалил под висящие лопасти. Солдаты извлекали коробки, втаскивали в вертолет, размещали их в глубине, у хвоста.
Власов стоял рядом с летчиками, чуть поодаль, всматриваясь в их пятнистые при свете фар комбинезоны, напоминавшие тритонов. У всех троих на плечах висели короткие автоматы ближнего боя, болтались на бедрах пластмассовые чехлы, куда они затолкают оружие во время полета. Двое повернулись спиной к Власову, командир и второй пилот, а борттехник, из вновь прибывших, молодой, со свежим, румяным лицом и маленькими светлыми усиками, внимал товарищам, хохотал, и глаза его отсвечивали голубым, а усики мерцали золотистыми искрами.
Командир поглядывал на заправщика, поплевывал. Слюна, падая, блестела в сиянии фар. Он рассказывал анекдот. Второй пилот помалкивал, — видно, слышал этот анекдот многократно. А борттехник, из новеньких, заливался, сочно, сладко постанывая.
— Вот поехали, бляха-муха, в Афганистан Кощей Бессмертный, Змей Горыныч и Баба Яга… — с хрипотцой рассказывал летчик. — Ну поехали, пожили, через шесть месяцев Кощей Бессмертный обратно домой припиливает: «Не могу, бляха-муха, больше! Подрывы замучили! Три «бэтээра подо мной взорвались!..» — Он прервал рассказ, строго прикрикнул на солдата, проносившего картонные коробки: — Ты давай их ставь аккуратно и брезентом накрой, чтоб не рассыпались!.. Ну вот, бляха-муха… — продолжал он, возвращая себе заговорщически-веселую интонацию, — через год прибывает Змей Горыныч. «Не могу больше! «Стингеры» затрахали! Невозможно летать, все крылья поотбивали!..»
Борттехник, представляя зрелище летящего на перепонках Змея Горыныча, сбиваемого ракетой, присел, хлопнул себя по бедрам, засмеялся. Власов заметил на его пятнистой куртке тонкий шнурок, исчезающий в нагрудном кармане, — то ли компас, то ли часы.
— Ну вот, бляха-муха, эти двое вернулись, а Бабы Яги нет. Год проходит — нет. Два, три — нет ее. Через пять лет явилась. Те к ней: «Что же ты, Баба Яга, так долго?» А та отвечает: «Это я здесь Баба Яга, а в Афганистане я — Василиса Прекрасная!..»
Командир хрипло засмеялся, и смех его потонул в молодом, счастливом гоготе борттехника, и цветной шнурок на его пятнистой куртке трепыхался от смеха.
Власов знал анекдот. Он — все о тех же женщинах, искавших в Афганистане бабье счастье: о Ларисе. Ему было несмешно, но, желая понравиться летчикам, привлечь их внимание, он громко засмеялся.
Машины обслуживания отошли. Померкли отсветы на кончиках лопастей, на барабанах с остриями реактивных снарядов. «Рафик» разгрузился, отъехал.
— Айда! — махнул Власову летчик.
Они залезли на борт, оба пилота скрылись в кабине.
Ящики стояли в хвосте, стянутые, отороченные брезентом. На сиденьях лежали парашюты, и борттехник поднял туго набитый с висящими лямками ком, протянул прапорщику.
— Умеешь?
— Помоги, — попросил Власов.
Лямки были тесные, с трудом обнимали его большое, широкое тело. Борттехник, кряхтя, напрягаясь, упирался кулаками ему в плечи, бедра, натягивал что есть мочи ремни, застегивал металлические замки. Пестрый шнурок мотался перед глазами Власова.
«Часы или компас», — снова подумал он.
— На сухпайках такой живот не наешь! — сказал борттехник, тяжело дыша. — Тут, видно, другая еда!
— Заходи, угощу! — засмеялся Власов, укладывая себе на грудь тюк парашюта, из которого торчало тонкое красное кольцо.
— Зайду, готовь стол! — хмыкнул борттехник, топорща усики. Заткнул короткоствольный автомат в кобуру и скрылся в кабине, захлопнув дверь.
«Как же, стол ему готовь! — вдруг обиделся Власов на вертолетчика, слишком нелюбезно, кулаками и коленями запихнувшего его в парашют. — Молод еще, полетай!»
Распуская, расслабляя стянутое лямками тело, он откинулся к обшивке, прислонился к иллюминатору.
Заурчало, застонало. Работали винты, сливаясь в нарастающий свист, в мелкую, сотрясавшую вертолет вибрацию. Вертолет отжался на пучке белого света, повисел и снова снизился, освещая швы в бетонном покрытии. Покатился вперед, быстрее, резче. Взмыл и в слабом крене, набирая высоту, пошел над аэродромом, пропуская в иллюминаторе линии красных и белых огней.
«Час лету… — подумал прапорщик, прижимаясь к стеклу, — опять по телеку хороший фильм пропустил…»
Вертолет мерно тянул по ночному звездному небу. Где-то рядом во тьме следовала вторая машина, связанная с первой незримой струной — голосами, позывными эфира, чутким зрением летчиков.
Власов смотрел в иллюминатор на близкие туманные звезды, на глубокую, мутную землю, где шел ночной бой. Гроздь лимонно-желтых осветительных ракет висела над плоскогорьем на изогнутых, повторявших друг друга стебельках дыма. В их призрачном, бестелесном свечении проступали горные складки, белесые, словно посыпанные мукой. Над этой мучнистой россыпью летели красные ягоды пулеметных трассеров, настигали одна другую, гасли, ударялись о невидимую преграду. Мерцало и вспыхивало — разрывы гранат и снарядов. Звуков боя не было слышно, все тонуло в монотонном дрожании винтов, своим однообразием превращавшемся почти в тишину.
Власов представлял себе картину ночного боя. На придорожной заставе из траншей, амбразур хлестал огонь пулеметов. Гаубицы долбили «зеленку». Кто-то падал, пробитый осколком. По невидимым тропам, исчезая в арыках и рытвинах, скользили стрелки-моджахеды. Уносили на плечах горячие стволы минометов, остывающие тела убитых.
Ему доводилось несколько раз проезжать по бетонке — горячий глиняный город с пестротой дуканов и рынков, с малиново-синими, словно бабочки, повозками моторикш, с голубыми куполами мечетей. Водитель страшился выстрела, гнал «бэтээр» что есть мочи. За городом на дороге открывалась бесконечная ржавая бахрома разбитых грузовиков и танков. И Власов, пугаясь, но испытывая острое, неясное любопытство, высовывался по пояс из люка, смотрел на остовы изуродованных взрывами механизмов.