— Вот бы попросить у него бескозырку, — сказал я.
Командир молча сложил письмо и протянул мне папку.
— Оформите стенд — вернете.
Вопреки всем правилам я положил папку не в рундук, а под подушку. А для надежности надвинул на нее угол пробкового матраса.
Я вспоминаю тот день, когда мы с Борькой только-только свалили экзамены — и в лес. «Эге-ге-гей! Хо-хо-хо-хо! Здравствуй!» Это эхо невидимой белкой мечется с дерева на дерево, вторя нашим голосам.
— Давай наоремся вдоволь, — предлагаю я.
— Давай, — соглашается Борька.
И мы кричим, кричим до хрипоты: после торжественной тишины экзаменационных дней это доставляет особое удовольствие.
Наверное, ничего нет в мире красивее подмосковного июньского леса. Бредешь по тропе, словно из сказки в сказку: вот завороженным хороводом стоят белые березы: сними с них чары — и они закружатся на мураве, как девушки из знаменитого ансамбля; а из-за хоровода ужо выглядывают кряжистыми парнями дубы. Сколько силы затаенной — потягиваются, вывертываются ветвями-руками вверх, кто кого перемахнет; глядишь, а на поляну выбежала елка, и кругом разноцветными огоньками ромашки, колокольчики, словно какой-то великан нес огромный букет да вот и обронил самые диковинные цветы.
А с чем сравнить настоянный на разнотравье и чуть-чуть разбавленный можжевельником да хвойником лесной воздух! И уж конечно ни один искусствовед-орнитолог не в силах передать даже высококачественной записью голоса птиц в природе.
Подмосковный лес — сказка, которую надо читать медленно и в уединении.
Всю эту красоту я видел, но как бы краем глаза, потому что рядом вышагивал Борис, и мы изощрялись друг перед другом, выкрикивая всякие несуразности. Но вот тропка наша круто завернула влево, и, чтобы срезать угол, мы перепрыгнули через канаву, на дне которой, подернутая ряской, зеленела вода. Траншея. Верст за сорок-пятьдесят от Москвы все леса изборождены старыми, как шрамы, траншеями и окопами.
Выбрав кочку посуше, я прыгнул в траншею — она была мне по пояс — и пригнулся, затаясь.
— Паш! Ты куда пропал? — обернулся Борька, прошагавший далеко вперед.
Я не откликался.
— Эй, ты где? — с заметным беспокойством еще громче спросил он.
Я выждал пару минут и что есть силы закричал:
— Ура-а-а! Полундра-а!
— Ладно тебе, хватит дурачиться, — сказал Борька, увидев меня, выглядывавшего из траншеи. — Подумаешь, окопа не видел!
— Ты поди-ка лучше сюда, — поманил я, — смотри, какой отсюда обзор.
Сколько окопу лет? Можно точно сказать, не спрашивая никого. Расчет простой: подмосковные окопы могли быть вырыты только осенью сорок первого года.
За это время тонкие, гибкие саженцы стали крепкими деревцами, и возможно, что обзор из траншеи был шире, чем сейчас. Но три десятка лет — ничто для взрослого дерева, такого, например, как дуб. Кто бывал в село Коломенском, видел, наверно, дубы, которым уже шестьсот лет. По сравнению с ними деревья, что столпились возле траншеи, — малыши.
Значит, вот эта корявая, изможденная липа видела солдат в касках, что выжидали врага. Вернее, они на перекуре между атаками поглядывали на эту липу: мол, спасибо, маскируешь неплохо. И на березу, что опустила ветки над самой траншеей. Ну, на сколько могла она подрасти за эти годы? Все выглядело так, как тогда, почти так…
Действительно, любопытное свойство человеческой натуры: дай-ка я погляжу на мир глазами своего предшественника и побуду на том самом месте, где стоял он. Неспроста же в мемориалах или музеях чаще всего задают одни и те же вопросы: «Скажите, и в то время это выглядело так же?»
Людям история дороже в подлинниках, а не в дубликатах. И потому они с детской наивностью ищут место, где Петр I изрек: «Здесь будет город заложен». Потомки Стеньки Разина лезут на утес, чтобы глазами вольнолюбивого предка глянуть на Волгу. Таких мест по всей нашей Родине сотни, тысячи. И хотя несоразмерны по времени и различны по значимости «экспонаты» — ржавая кольчуга и продырявленная солдатская каска минувшей войны, — их соединяет незримый проводок, по которому пульсирует память.
— Борь, — сказал я, — вот здесь стояли солдаты, когда на них пошли фашистские танки.
— Ну и что? — Борька с недоверчивостью посмотрел на окоп. — Не было здесь танков, немцы не дошли до Апрелевки километра два.
— Как это «не было»? Кто успел подсчитать километры? Здесь был бой, — не согласился я. — Очевидцы рассказывали.
— Какие очевидцы? Те, что в бомбоубежищах сидели? И потом, даже если и так. Какой смысл солдатам стоять против танков, если пули о броню все равно как об стенку горох? Против танков нужно было танками.
«Нужно было» — любимая Борькина фраза, как я заметил, очень подходящая в тех случаях, когда речь идет о том, что уже произошло. Продули, к примеру, в волейбол — Борис тут как тут: «Нужно было блоки чаще ставить». Правильно заметил. Но мог бы и раньше подсказать. Сам-то где был?
— Нужно было… — продолжал Борька развивать свою мысль, а я уже не слушал его. Я только предположил на миг, на минутку, что…
Да, именно сегодня, именно сейчас, именно из этого ольшаника показался броневой лоб танка. Стальная громада с белым крестом выползла неуклюже, но уверенно покатила, скрежеща гусеницами, по нашему лесу. И против этого чудовища остались не кто-нибудь, а именно я, именно Борька.
Не может быть! Это сон или явь? Как же это случилось? Почему война не остановилась на границе, далеко-далеко от Москвы?
Я представляю мать, ее руки в земле — пропалывает грядки. Ей и в голову не может прийти, что километрах в двух от Апрелевки — танки. Никто не знает, что это война. По рельсам звонкий перестук электричек «Апрелевка — Москва». На заводе грампластинок прессовщицы загоняют в черные диски музыку. В магазине покупатели переругиваются с продавцом. В детском саду ребятня играет в «палочку-выручалочку».
А в апрелевском лесу — фашистские танки. Именно сегодня, именно сейчас, именно из этого ольшаника, что курчавится метрах в ста от окопа.
— Борь! — говорю я. — А что, если сегодня в апрелевском лесу появились фашистские танки? И ползут сейчас на эту траншею? А вокруг уже ни души. И танками пройдено полторы тысячи километров, а перед ними осталось лишь сорок два до Москвы. Что бы мы с тобой сделали, а, Борь?
— Фантазер же ты! — снисходительно улыбается Борька. — Разве теперь допустят, чтобы кто-то дошел до самой столицы? Если война и будет, все решат ракеты. Нажал на клавишу — и поминай как звали. Враз или города, или страны, если маленькая, нет. Военные на ракетных пультах, как на роялях, будут играть.
— Ну а все же, — настаиваю я, — допустим.
— Нечего и допускать, — отрезает Борис, и я вижу, что мои вопросы начинают его раздражать. Как хорошо все-таки, что эта траншея старая.
…Почему я вспомнил о пашей, казалось бы, ничем не примечательной прогулке? Ах да, в этот самый момент я сел было за письмо, в котором хотел рассказать о подвиге «Стремительного». И опять ничего не клеилось. Думаю, получит Борька, прочтет и начнет прикидывать. «Кто увидел торпеду? Командир и сигнальщик? А остальные — нет? Значит, командир «Стремительного» принял единоличное решение, ни у кого не спросясь? Но те, другие, кто был в машинном отделении и в рубках, может, они не захотели бы погибать. Имел ли командир право давать в таком случае команду? Можно было бы по-другому…»
Но я не хочу, чтобы было по-другому. И хотя Борис — мой товарищ, можно сказать, кореш, я но хотел бы, чтобы в такую минуту он находился на мостике «Стремительного».
Бывает же такое — лучшие качества, свойства характера, которые так ценил в человеке, вдруг оборачиваются другой стороной. В Борисе мне больше всего нравилось его умение быть самим собой. Он мог прямо сказать учителю: «Я не выучил урока, ставьте двойку». Или задавал иногда такие вопросы, которые могли поставить в тупик преподавателя истории. В школе, подражая героям любимых книг, все мы чуть-чуть актеры. У меня, как заметил однажды Борис, не было «резко выраженной индивидуальности». Зато в нем не только мною — всеми одноклассниками отмечались черты, роднящие с теми или иными представителями классической литературы. Как только из уст учителя было услышано новое словечко «нигилист», я сразу подумал о Борисе. Ну конечно, это он, унаследовавший через несколько поколений гены свободомыслящего интеллигента. Базаров равняется Кирьянову. Та же насмешливость взгляда, то же отрицательное отношение к традициям и обычаям. Все на проверку согласно любимой Борисом поговорке:
— Русский глазам не верит, надо пощупать.
Я восхищался такой постановкой вопроса. Видимо, в Борисе мне нравилось то, чего недоставало в собственном характере.
Но странно — почему сейчас я с такой настороженностью оглядываюсь назад, как бы оценивая каждый шаг, пройденный с другом по школьной тропе?